Читаем Том 4. История западноевропейской литературы полностью

Этот критический ум, эта самоиздевка придают особенный привкус его произведениям. Вряд ли есть хоть одно произведение Гейне, где бы он выдержал до конца лирический тон. Начинается с лунного света, с нежных трепетов сердца, — и вдруг он высовывает язык, делает почти неприличный жест, смеется над собою и над читателем.

В нем жила сильнейшая жажда реальной любви, реального успеха, реальной борьбы. Он говорит, что людям сладкий горошек важнее вечного блаженства и что небо надо оставить богам и воробьям10. Все выспреннее раздражает его. Грезам и химерам он предпочитает вкусное, сладкое, пышное и вместе с тем справедливое, братское, гармоническое, здоровое, земное. Он ухватился за социализм потому, что считал, будто его программа заключается в том, чтобы люди утопали в наслаждении. Если он примыкал к социализму, то к какому-то чрезвычайно утопическому. Но серьезно-то он и в это не верил и направлял иронию и против социалистов. Он часто говорил: вся эта борьба за будущее — не химера ли и это?

Когда Гейне встретился с Вейтлингом и тот рассказал, что в течение нескольких лет пробыл в кандалах в тюрьме, он в ужасе отшатнулся11. Ему казалось страшной вещью, чтобы человек пошел на такие страдания ради «химеры». Сам он этого не мог.

Он был слишком веселый человек, слишком любил жизнь, чтобы отдать себя для вещей пока еще гадательных. И вообще о революционерах он говорил несколько иронически и указывал на то, что он, поэт бесконечно утонченный, вращающийся в мире высших ценностей, странно себя чувствует с такими плохо одетыми, малообразованными фанатиками; конечно, это самые лучшие люди, но в них есть некоторая грубость, неуклюжесть, туповатость, дубоватость, потому-де он и к ним относится иронически.

И еще одно обстоятельство отталкивало его от социализма. Он страшно боялся, что социализм, как царство бедных, отринет всякую культуру, что в нем невозможно будет никакое искусство, что этот строй просто повыбрасывает из музеев все, что там имеется, и устроит вместо них какой-нибудь детский дом, займется главным образом прозаической заботой — о пище, питье и одежде, а не высокими ценностями. Это будет крахом. Не будет тогда невежества, не будет голытьбы, не будет голода, но не будет и утонченности, не будет и роскоши. Поэтому так хотелось ему противопоставить социальному равенству какой-то пышно раскрашенный идеал социализма. Однако Гейне с восторгом относился к Марксу, называл его величайшим пророком рабочего класса, читал с восхищением все, что выходило из-под его пера, а после свидания с Лассалем написал восторженное письмо, в котором говорил, что идут-де грядущие на смену нам, великолепно знающие жизнь, практически умеющие к ней подойти люди, у которых есть программа, подлежащая выполнению12.

Словом, Гейне — человек, который колеблется между двумя мирами и не умеет отдать ни тому, ни другому всего своего сердца.

И в отношении религии у него было странное колебание. Он был сначала атеистом (вернее, пантеистом). В высокой степени остроумно, почти с вольтеровским остроумием, он издевался над всякой религиозностью, над всякой церковщиной.

Но к концу жизни он тяжело заболел болезнью спинного мозга, приковавшей его на много лет к постели. В то время он опять обратился к богу. Он пишет, что, подумавши хорошенько, он решил, что как-то удобнее с богом-отцом13. Но и здесь во всем сквозит ирония, неверие. И, может быть, религия занимала у него место рядом с более мягким матрацем. Ему, больному человеку, удобнее с богом, а есть он или нет — это почти безразлично.

Многие считают Гейне глубоко безнравственным и этой безнравственностью, беспринципностью объясняют его разорванность. Но это не безнравственность. Просто стоял он на таком социальном месте.

Гейне — первый импрессионист и первый моменталист. В его мелких стихотворениях необыкновенно сильно, необыкновенно остро схвачены чувства, и большие произведения его — это сверкающая груда отдельных бриллиантов. Он никогда не заботился о построении, а одну за другой давал вспышки, блестки. Чувства его были разорваны; он мог любить и тут же и иронизировать над тем, что любит. И мысли его тоже были разорваны, — он мог утверждать сейчас одно, а потом прямо противоположное.

Поэтому во всем у него какая-то невероятная внутренняя свобода, переходящая в беспринципность.

Скрябин сказал, что самое очаровательное, что есть в искусстве, — это полная свобода. Я чувствую себя творцом и богом, когда создаю какую-нибудь музыкальную поэму и знаю, что могу ее изменить, могу заставить ее смеяться и плакать, совершенно переменить все ее формы и т. д.14.

Перейти на страницу:

Все книги серии Луначарский А.В. Собрание сочинений в восьми томах

Похожие книги