Читаем Том 4. Из деревенского дневника полностью

Нет! не одни независящие обстоятельства. Мешает мне мое в высшей степени ложное положение, положение барина… — заметьте, что я говорю — мешает положение не интеллигентного человека, а просто барина, мешает мое звание… Всякий раз, когда я замечал или чувствовал в каком-нибудь из моих общественных дел дребезжащую трещину, всякий раз, когда я видел вздор, я молчал, потому что именно мое звание заставляло меня опомниться… «Какой же я буду барин, — как будто говорило во мне что-то, — если, например, школа будет отличная в самом деле? и что ж будет, если в самом деле они узнают?» Пожалуйста, не думайте, что я когда-либо мог думать таким разбойничьим образом — нет, никогда (говорю о том давнем времени)! Я бы не мог вам в таких определенных фразах формулировать того странного нравственного упорства, которое вдруг просыпалось во мне всякий раз, когда суть дела требовала от меня чего-нибудь такого, что заставляло меня «вспомнить»: а я ведь барин!.. Потом, долго спустя, я узнал, что я вовсе не барин и ничего во мне барского нет… Тогда я этого не знал и, делая пустые, бессодержательные дела, приличные мне, как русскому интеллигентному человеку «из господ», понемногу, каждый день, каждый час хоронил внутри себя очень много гаденьких вещей. Не верил я, например, школе, — прятал это и старался думать, что верю, что делаю дело. Когда в газетах меня расхвалили за мою необычайно просвещенную деятельность, я даже был рад и подумал: «а ведь, в самом деле, я пропасть сделал…» Но ведь шила в мешке не утаишь, и правда моих пустопорожних дел выплывала иной раз вдруг во всей своей суровой беспощадности. В одну минуту становилось мне все противно, и, в раздражении, я оканчивал тем, что сваливал все (плохо рассуждал я тогда) на какую-нибудь христопродавческую рожу какого-нибудь из таких же поддельных интеллигентных людей — и уходил…

Но, пошатавшись без дела полгода, год, я вновь начинал чувствовать, что звание мое вновь влечет меня на сцену российского прогресса. И вновь занимал какое-нибудь из просветительных амплуа, чувствуя, что не то, не так надо делать, и вновь продолжал снисходить к себе, вновь почему-то оберегал привилегированность своего положения, вновь позволял себе бирюльками отделываться… И нельзя сказать, чтобы и в окружающем обществе я не находил поддержки в этом, в высшей степени неискреннем поведении. Немало и кроме меня жило, да и живет народу, твердо знающего, что дело его — вздор, обман, нуль, но продолжающего притворяться, ради сохранения своего положения, и представлять этот нуль делом, правда стесненным независящими обстоятельствами… И у всякого — в этом можно ручаться головой — скребут кошки, у всякого нет живого места в душе от сознания своего притворства, пустоты, бессодержательности жизни, и все ради какого-то необычайно упорного, но в высшей степени неосновательного не то чтобы желания — нет, никто этого не желает, — а именно какой-то конфузливости пред своим положением русского интеллигентного человека «из господ». Точно этому человеку и в иной форме нельзя быть интеллигентным…»

— Я вас не понимаю, — сказал я.

— Погодите немного: может быть и поймете… Итак: в течение пятнадцати, восемнадцати лет, ежеминутно зная за собой вину и снисходя к себе под теми или другими предлогами, из которых ни одного я не считал по совести справедливым, укрепляя, кроме того, свое декоративное существование примером окружающего меня общества, которого я, также по совести, уважать не мог, — я, в конце концов, накопил в самой святая святых моей души такую бездну неверия, подозрительности, холодности и вообще какой-то бесформенной студенистой гадости, что решительно утратил всякий смысл как своего положения среди двигающегося вокруг меня люда, так и возможность какой-нибудь уж даже и не искренней связи (про искреннюю я совсем и позабыл!) с этим людом… Все мне стало противно, глупо и подло: противен и этот смиренный сельский педагог, потому что он — вовсе и не педагог, а рот, ищущий каши; противен и этот мужик, три года подряд не понимающий, что его сына вовсе ничему не учат, хотя и гоняют по морозу за восемь верст; опротивели мне все гуманные, радикальные, либеральные лица, разговоры и поступки, так как все это ходит вокруг да около, норовит утянуть кусочек в свое гнездышко, прикрыв его вновь либеральными листьями…

Я не могу, не в силах передать этого ужасного состояния, когда, утомленный напряжением в лганье, человек как-то бессильно и холодно начинает ровно ничему не верить и теряет, во имя этого неверия или отвращения, даже самую способность додумывать до конца свои скверные, но многочисленные, как тучи комаров, мысли…Я думал, что я умру… Ужас, ужас как был рад, чтобы кто-нибудь пришиб меня, чтобы разбило поезд, на котором я еду, или взорвало паровик парохода, на котором меня, холодного как кусок льду, везли куда-нибудь на петербургские острова… Однако никто меня не пришиб, котлы, на счастье господ пассажиров невских пароходов, не лопались, — а я… уж сам не знаю как — вдруг собрался и уехал за границу.

Перейти на страницу:

Все книги серии Успенский Г.И. Собрание сочинений в девяти томах

Похожие книги

Чудодей
Чудодей

В романе в хронологической последовательности изложена непростая история жизни, история становления характера и идейно-политического мировоззрения главного героя Станислауса Бюднера, образ которого имеет выразительное автобиографическое звучание.В первом томе, события которого разворачиваются в период с 1909 по 1943 г., автор знакомит читателя с главным героем, сыном безземельного крестьянина Станислаусом Бюднером, которого земляки за его удивительный дар наблюдательности называли чудодеем. Биография Станислауса типична для обычного немца тех лет. В поисках смысла жизни он сменяет много профессий, принимает участие в войне, но социальные и политические лозунги фашистской Германии приводят его к разочарованию в ценностях, которые ему пытается навязать государство. В 1943 г. он дезертирует из фашистской армии и скрывается в одном из греческих монастырей.Во втором томе романа жизни героя прослеживается с 1946 по 1949 г., когда Станислаус старается найти свое место в мире тех социальных, экономических и политических изменений, которые переживала Германия в первые послевоенные годы. Постепенно герой склоняется к ценностям социалистической идеологии, сближается с рабочим классом, параллельно подвергает испытанию свои силы в литературе.В третьем томе, события которого охватывают первую половину 50-х годов, Станислаус обрисован как зрелый писатель, обогащенный непростым опытом жизни и признанный у себя на родине.Приведенный здесь перевод первого тома публиковался по частям в сборниках Е. Вильмонт из серии «Былое и дуры».

Екатерина Николаевна Вильмонт , Эрвин Штриттматтер

Проза / Классическая проза