«Как Таня?» — «Таня в деревне. У Тани три девочки». — «Опять — три?» — «Опять — три». — «Тургеневской породы?» — «Тургеневской. И одна очень похожа на Асю». — «Спасибо».
Для пояснения нужно прибавить, что Таня Тургенева, прельщенная примером моей Аси, вышла замуж из того же шестого класса гимназии — за Сережу Соловьева. Так что разговор шел о соловьевско-тургеневских девочках.
По выходе этого прекрасно- и страшноглазого священника, Нилендер — мне:
— Мечтает о воссоединении церквей. Сначала был православным, потом перешел в католичество, а теперь — униат. Сначала был поэт!
— О, это давно… Это был — другой человек… Это было в Асины времена… — с той особенной отраженной нежностью мужчины, самого не бывшего влюбленным — не решавшегося! — но возле влюбленного, влюбленных стоящего и их нежностью кормившегося…
У-ни-ат… Какая сосущая гимназическая жуть: рассвет… водовоз… вставать… жить… отвечать про польскую Унию…
Но не сбылись вторично сестры Тургеневы. В 1922 году, на Воздвиженке, меня окликнула молодая женщина с той обычной советской присыпкой пепла на лице, серьезной заботы и золы, уравнивающей и пол и возраст, молодость заравнивающей как лопатой.
— Таня. Таня Тургенева. Но вы тоже очень изменились. А у меня (все еще те глаза внезапно и до краев наливаются слезами) — умерла дочка. Вторая. Вот карточка, где они еще три.
На меня с дешевой, уже посеревшей, как Танино и мое лицо, открытки глядят три маленьких Тургеневы, три Леди Джен. Таня, тыча все еще точеным пальчиком с черным ногтем в одну из головок:
— Эта умерла.
Эта, конечно, «Ася».
Аси я больше никогда не видала. Есть встречи, есть чувства, когда дается сразу все и продолжения не нужно. Продолжать, ведь это — проверять.
Они даже не оставляют тоски. Тоска (зарез), когда не додано, тем или мною, нами. Пустота, когда — недостойному — передаю. (Достойному не передашь!) Асю я с первой секунды ощутила — уезжающей, для себя, в длительности — потерянной. Так любят умирающего: разом — все, все слова последние, или никаких слов. Встреча началась с моего безусловного, на доверии, подчинения, с полного признания ее превосходства. Я сразу внутренне уступила ей все места, на которых мы когда-либо могли столкнуться. Так же естественно, как уступают место видению, привидению: ведь все равно пройдет насквозь.
Уже шестнадцати лет я поняла, что внушать стихи больше, чем писать стихи, больше «дар Божий», бóльшая богоизбранность, что не будь в мире «Ась» — не было бы в мире поэм.
Проще же говоря, я поступила, как все меня окружавшие мужские друзья: я просто в нее влюбилась, душевно ей предалась, со всей беззаветностью и бескорыстностью поэта.
Не хочешь ревности, обиды, ранения, ущерба — не тягайся-предайся, растворись всем, что в тебе растворимо, из оставшегося же создай видение, бессмертное. Вот мой завет какой-нибудь моей дальней преемнице, поэту, возникшему в женском образе.
Белого после его возвращения из Дорнаха я просто не помню. Помню только, что он сразу стал налетать на меня со всех лестниц Тео и Наркомпроса: редких лестниц, ибо я присутственные места всегда огибала, редких, но всех. Два крыла, ореол кудрей, сияние.
— Вы? Вы? Вы? Как всегда приятно вас видеть! Вы всегда улыбаетесь!
И обежав как цирковая лошадка по кругу, овеяв как птица шумом рассекаемого воздуха, оставляя в глазах сияние, в ушах и в волосах — веяние, — куда-то трещащими от машинок коридорами, на бегу уже обвешиваемый слушателями, слушательницами. В такие минуты он напоминал советский перегруженный, не всегда безопасный трамвай.
Или, во Дворце искусств (дом Ростовых на Поварской) на зеленой лужайке. Что это? Воблу выдают? Нет, хвоста нет, и хвостов нет, что-то беспорядочнее и праздничнее и воблы вдохновительнее, ибо даже рыжебородый лежебок, поэт Рукавишников, встал и, руки в карманы, прислонился к березе.
Я, какой-то барышне:
— Что это?
— Борис Николаевич.
— Лекцию читает?
— Нет, слушает ничевоков.
— Ничего — чтó? (Барышня, деловито:)
— Это новое направление, группа. Они говорят, что ничего нет.
Подхожу. То есть как же слушает, когда говорит? Говорит, не закрывая рта, а обступившие его молодые люди, эти самые ничевоки, только свои раскрыли. И, должно быть, давно говорит, потому что, вот, вытер с сияющего лба пот.