Читаем Том 4. Книга 2. Дневниковая проза полностью

Рассказ о том, как впервые появился за кулисами Охотничьего клуба,[37] в великокняжеской свите, красавец адъютант Стахович. «Великие князья, как им и подобает, оставались недолго. Адъютант остался». — И постепенное — негласное — участие блестящего гвардейца в постановках — в роли arbiter elegantarum.[38] («Нужно будет спросить у Стаховича», «это не по Стаховичу», «как бы это сделал Стахович?») Поездка для изучения дворянского и крестьянского быта в подмосковное имение Стаховича. — «Мы были приняты по-царски». — Нежность Стаховича. — «Заболевал ли кто-нибудь из группы, кто оставался при больном в московской жаре и духоте? Блестящий великосветский гвардеец превращался тогда в самую заботливую няньку…» Рассказ о том, как Стахович, вырвавшись с придворного бала, прилетел на пять минут в Художественный театр, чтобы полаять по-собачьи в граммофонную трубу для постановки «Вишневого сада».

* * *

Говорят не так и не те. Станиславский — слишком просто (я бы даже сказала — простецки), сводя всего Стаховича к быту: сначала придворно-военному, потом театральному и, что хуже всего — к Художественному театру: олицетворению его! — упуская элемент мятежа, толкнувшего придворного — в актерство, наивно смешивая обаяние над Стаховичем дерзкого слова «художественники» с влечением к Художественному театру, как к таковому, забывая и фон и тон той удушающей эпохи, забывая откуда и только помня — куда.

Росси (в статье, которую читает другой) упрощает сложную лирико-цинико-стоико-эпикурейскую сущность Стаховича до русских дворянских гнезд и дает фельетон вместо поэмы. Южин — как общественное лицо и привыкшее хоронить таковых — неведомо зачем и почему припоминает грехи дворянства и ставит на вид «общественную пользу Стаховичей» (ложь! совершенно бесполезны, как скаковая лошадь. Разве для тех, кто как я, на них ставит).

Все — применительно: к театру ли, к общественности ли, к дворянству ли… Никто — вне: Стахович как явление.

Лучше всех — с волнением, смело, ни слова лишнего — говорит студиец Судаков. Одна фраза — совсем моя:

«И лучший урок bon ton, maintien tenue[39] нам дал Стахович 11-го марта 1919 г.». (27-го февраля — 11-го марта, день смерти.)

* * *

Слушаю, слушаю, слушаю. Все ниже и ниже опускаю голову, понимаю роковую ошибку этой зимы, каждое слово, как нож, нож все глубже и глубже, не даю себе дочувствовать, — ах, все равно — ведь я тоже умру!

И скажу еще одно, чего не говорит никто, что знают (?) все: Стахович и Любовь, о любовности этого causeur’a,[40] о бессмысленности его вне любви.

И скажу еще одно, чего не знает никто: — если бы на Рождестве 1918 г. я, как хотела, зашла к Стаховичу, он бы не умер.

А я бы ожила.

* * *

Стихов к нему мне на панихиде прочесть не дали. Были Каменева и еще кто-то. Н<емирович>-Д<анченко> кипятился и колебался: с одной стороны — «номер», с другой — камера.

…Вы не вышли к черни с хлебом-сольюИ скрестились — от дворянской скуки!Β черном царстве «трудовых мозолей» —Ваши восхитительные руки…

— Вот, если бы это пропустить…

— Нельзя, это главное. — Но я не настаивала: Стаховича в зале не было.

Переписала эти стихи его милой сестре, — единственной, кому они были нужны. Выступать для меня всегда превозможение, при моей брезгливости к зрелищам и общественности это законно! Не робость: некая недоуменная отчужденность: stranger hear.[41]

* * *

…В черном царстве «трудовых мозолей…»

Не о мозолях труда, о навязанных, глаза намозоливших и в ушах навязших, мозолях равенства — говорю. Потому и взяла в кавычки.

Моя встреча с Стаховичем

— Единственная. — Год назад. — Познакомил нас В. Л. М<чеде>лов, с которым знакома давно, но подружились только прошлой зимой. Мне всегда нравилась в нем, человеке театра, эта падкость на иные миры: в человеке зрелища — страсть к незримому. Я прощала ему театр.[42] На его постановке «Дневник Студии» (отрывок из Лескова, «История Лейтенанта Ергунова» и «Белые ночи») я была три-четыре раза, — так нравилось! Помню в «Лейтенанте Ергунове», у него, у спящего лейтенанта, слезу. Большую, сонную. Текла и застыла. Жгла и остыла. Он походил на раненного в бою. На всю Белую Армию. Потому, может быть, и ходила смотреть.

А комната — трущоба! — берлога! — где обольщает лейтенанта персияночка! Эта дрань, рвань, стклянь. Глаза по углам, узлы по углам. Эти ошметки, оплевки, обглодки. Эта комната, центр которой — туфля. Эта туфля посреди пола, царственным, по бесстрастию, жестом ноги отлетающая в потолок! Это отсутствие здравого смысла в комнате! Отсутствие комнаты в комнате! Мой Борисоглебский живьем! Мое убранство. Моя уборка. Все мои семь комнат в одной. Скелет моего быта. Мой дом.

Помню персияночку (чертовку): шепота. Шепота — лепета — бормота. Возле слов. Наговаривает, насказывает, названивает. Амулеты — браслеты. Под браслетами — лейтенантовы эполеты. Лепета — и бусы, соловьиные рокота — и руки. Руки, ручьи.

* * *

Перейти на страницу:

Все книги серии Цветаева, Марина. Собрание сочинений в 7 томах

Похожие книги

100 знаменитых отечественных художников
100 знаменитых отечественных художников

«Люди, о которых идет речь в этой книге, видели мир не так, как другие. И говорили о нем без слов – цветом, образом, колоритом, выражая с помощью этих средств изобразительного искусства свои мысли, чувства, ощущения и переживания.Искусство знаменитых мастеров чрезвычайно напряженно, сложно, нередко противоречиво, а порой и драматично, как и само время, в которое они творили. Ведь различные события в истории человечества – глобальные общественные катаклизмы, революции, перевороты, мировые войны – изменяли представления о мире и человеке в нем, вызывали переоценку нравственных позиций и эстетических ценностей. Все это не могло не отразиться на путях развития изобразительного искусства ибо, как тонко подметил поэт М. Волошин, "художники – глаза человечества".В творчестве мастеров прошедших эпох – от Средневековья и Возрождения до наших дней – чередовалось, сменяя друг друга, немало художественных направлений. И авторы книги, отбирая перечень знаменитых художников, стремились показать представителей различных направлений и течений в искусстве. Каждое из них имеет право на жизнь, являясь выражением творческого поиска, экспериментов в области формы, сюжета, цветового, композиционного и пространственного решения произведений искусства…»

Илья Яковлевич Вагман , Мария Щербак

Биографии и Мемуары
Мсье Гурджиев
Мсье Гурджиев

Настоящее иссследование посвящено загадочной личности Г.И.Гурджиева, признанного «учителем жизни» XX века. Его мощную фигуру трудно не заметить на фоне европейской и американской духовной жизни. Влияние его поистине парадоксальных и неожиданных идей сохраняется до наших дней, а споры о том, к какому духовному направлению он принадлежал, не только теоретические: многие духовные школы хотели бы причислить его к своим учителям.Луи Повель, посещавший занятия в одной из «групп» Гурджиева, в своем увлекательном, богато документированном разнообразными источниками исследовании делает попытку раскрыть тайну нашего знаменитого соотечественника, его влияния на духовную жизнь, политику и идеологию.

Луи Повель

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Самосовершенствование / Эзотерика / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное