Я проболел месяца два. Кое-как меня лечили, кое-как за мной ухаживали. В первый же день, когда я мог двигаться, я уехал из этого проклятого города. Я был еще слаб, но длинное путешествие не испугало меня: я поехал прямо в Россию, в мое имение, в Новгородскую губернию. В начале июня был уже там. Мой старик умер, Акимовна жива, только стала плохо слышать. Она так обрадовалась мне, что я сам чуть не разрыдался. Сад мой разросся, немного одичал, но по-прежнему свеж и зелен. Березу на дворе, жалко, срубили. В пруде по-прежнему плещутся милые желтые утята… Я был на тех лугах… Они по-прежнему стелются зелено и пышно, ветер гуляет по верхушкам трав, и мне сладко и радостно, и хочется сказать, как тогда Варя сказала:
– Это родное… Родное…
Милая, тихая Варя! Одну тебя я любил, одну тебя не понял и обидел… Я хотел от нее того, чего сам не мог ей дать. Она любила меня «всем сердцем, всей душой»… ради какого призрака я оттолкнул это сердце?!.
Я знаю, что она живет по-прежнему одна, после смерти матери, живет тихо, никого не видит, одевается в темные цвета…
Если я пойду к ней, если я скажу ей, что люблю, как умею, что хочу я тихой и разумной любви, что она одна мне родная, что я ей буду верным и добрым мужем, – протянет ли она мне руку?
А та любовь, чужая, непостижимая, – Бог с ней! Мое сердце к ней бессильно. Но кто может вместить – да вместить.
Иван Иванович кончил. Он был взволнован, – но не очень.
– Вот какой любви мы от жизни требовали в наше время, – сказал он, захлопывая тетрадку. – И уж сами подозревали, что не по зубам она, а требовали.
Гости с ласковым смехом окружили Ивана Ивановича. Неореалист пожимал плечами.
– Последние судороги издыхающего романтизма… Впрочем, и в усмиренном помещике немало его осталось. Это ведь выдумка, Иван Иванович?
– Ничуть. Истинная правда. Имена даже не выдуманы. Глупы были наши требования и мечты, сознаюсь. Ваши каковы?
– А мы не знаем, чего требовать, – сказал кто-то. – Куда тут требовать, хоть бы в том-то, что есть, разобраться.
Заспорили. Говорили, что разбираться тоже не стоит, нужно только передавать, воспроизводить данное. Спорили много. Иван Иванович молчал и слушал. Он видел, что тетрадка все же кое-что объяснила, разность времен и людей подчеркнула.
А потом вошла тихая Варенька и позвала гостей в столовую.
Спор продолжался…
Солнечное Рождество*
Пожилой художник Федор Иванович Максимов – а проще «дядя Федя» – ехал на автомобиле по сверкающему белизной шоссе и морщился.
Сверкало не только шоссе, сверкало – нестерпимо, грубо – и море налево, и кругло-извилистый берег вдали. Легкий, свежий, с ледком зимним, воздух летел в лицо. Но не утешал этот зимний холодок среди горячего сверканья. Все-таки не зима, а лето, которое притворилось зимой.
Автомобиль дяди Феди полон цветами; и на цветы сегодня глядит старый художник с капризной грустью. К чему цветы? Сегодня бы елку, остро пахнущую снегом, воском и хвоей, сегодня бы не голубые разводы морской глади под скалами, а ледяной оконный узор.
Сегодня там, дома, Рождество. Но елки нет, и дядя Федя везет цветы.
Три любви у дяди Феди в жизни… Картины, работу свою – не считает: работа – сама жизнь, кусок его жизни. Любовь – не то.
Три любви: Костю любит; потом снег, зиму, природу северную; и любит, наконец, – по-дилетантски, но страстно, – логику, философию, метафизику, всякое объективное размышление, хороший разговор.
Беспрестанно одна любовь сталкивается с другой. Тогда приходится выбирать, жертвовать. Тогда видно, что они не равны, что первая любовь – Костя – действительно первая и главная, самая большая.
Вот и теперь дядя Федя отдал Косте родное, северное Рождество, ради свиданья с ним приехал в южный приморский город, в свободную и чужую страну; сейчас к нему, Косте, и направляется он по белому шоссе. От гостиницы дяди Феди до маленького местечка, где теперь живет в белой, скромной вилле Костя с женой и товарищами, всего каких-нибудь минут сорок езды.
Костя не сын, только племянник, но ближе сына. С пяти лет он рос в доме. Для Машеньки, покойной жены, разве был он не ближе сына?
А сколько перенес из-за него Федор Иванович! Как боялся, как мучился! За кого страдаешь, тот уж этим одним врастает в сердце. Машенька умерла раньше, всего не испытала. У Кости один только и есть теперь дядя Федя.
Костя – революционер. Еще до войны помнит дядя Федя бурные студенческие собрания у них в просторной квартире. Дядя Федя на них не присутствовал, не вмешивался. Знал, что ему самому, по его природе да и по возрасту, это дела чуждые; хорошие, нет ли – что рассуждать? Костя в них.
Выслали Костю. Долгая была ссылка, дядя Федя два раза там Костю навещал. Говорили много, любовно, по душе, – но отвлеченно. Слишком они оба, при любви, уважали друг друга.
А потом что пошло – Боже ты мой. Только урывками, редко и всегда неожиданно, видел Федор Иванович своего Костю. И прощаясь после такого свиданья – прощались каждый раз навек. Слов не было об этом, но зналось.