Этот крик относился к Ривьеру и мне. Люсьена побежала в город. Подымаясь по спуску к фабрике, я видел, как белели впереди ее светлые чулки.
Ночь была отвратительная. Кто-то густо замешал ее, как мутный раствор, на опасностях, плевках океана, плевках женщины, страдающей от бесплодия, ветре, ярости двух людей – Ривьера и Поля, и вековом озлоблении моряков.
Я был взбешен. Чем?.. Я сам не знал. Нелепостью всего, что происходило вокруг, риском из-за десяти франков, чадом, исходившим от фабрики, овечьей кротостью рыбачек.
Могилевский наотрез отказался принять рыбу, – ее некуда было девать.
Луи скомкал на груди брезентовую куртку и пробормотал проклятие. Лицо его блестело от воды и усталости. Он сплюнул и приказал отчаливать.
Порт замер. «Оркней» уходил в Дуарнен – там больше фабрик. До Дуарнена два часа ходу, к тому же шторм стихает.
Луи был человек тяжелого нрава. Спорить с ним никто не решался. На пристань прибежала растрепанная девочка – дочка Луи. Мальчик спал. Девочка пряталась за спинами рыбачек – боялась отца. Она хотела попросить у него перед уходом денег – в доме осталось тридцать су, – но опоздала. «Оркней» взмыл в темноту шумящим парусом, и между его кормой и пристанью уже выросла река пены: лишь бы обогнуть Варг, а там ветер подхватит до самого Дуарнена.
Я остановился над обрывом в каком-то беспамятстве. Я стиснул зубы от прилива непонятной ярости. Мне хотелось ударить кого-нибудь по лицу во всю силу своих мускулов. Но кого? Могилевского?
Его мучила тяжелая желудочная боль. Он лежал у себя в комнате, укрывшись пледом, и смотрел в одну точку выпуклыми глазами. Он смотрел на муху, ползавшую по спинке кровати. Муха казалась ему посланницей смерти. Она не торопясь подходила к голове Могилевского, останавливалась и, вытянув сухие лапки, терла их одна о другую. Так человек потирает руки, предвкушая сытный обед.
Муха определенно ждала его смерти. Могилевский не спускал с нее глаз. Руки его были налиты тяжелой водой. Он не мог пошевелить пальцами, чтобы прогнать муху.
Он начал дремать. Океан гудел равномерно и глухо, будто бесконечный поезд, мчавшийся за окнами. Потом Могилевский зашевелился и открыл глаза: в долгий гул врезались новые звуки. Как стая псов, затявкали колокола, и, рванув воздух, загремел тревожный фабричный гудок.
Могилевский слышал, как бежали по двору работницы, стуча деревянными башмаками, как колотила в ворота кулаками толпа.
Сквозь туман он расслышал яростные крики: «Смерть!» – вскочил и упал. Наконец-то за ним пришли. Упал он на коврик у кровати, спугнув кота. Он лежал, подогнув ноги, держась за живот, и медленная краска смерти ползла от носа ко рту и глазам.
Когда я вбежал в его комнату, вышибив ногою дверь, Могилевский был уже мертв. В это же время океан выбросил на берег мертвого Луи и его помощника.
Ярость рыбаков докатилась до трупа Могилевского и отхлынула. Толпа бросилась на фабрику. Работницы разбежались. Ривьер влез на пожарную лестницу и крикнул в темноту, где шевелилась мокрая толпа:
– Красавицы, бросайте работу! Пусть сгинет вся сардинка, дьявол ее побери! Ударим по хозяйской голове хорошим убытком!
Толпа ответила гулом. Я остановил динамо и выпустил пар из котлов. Свет погас, фабрика стала.
Снизу, с берега, где рыбаки заворачивали в старый парус тело Луи, подымался розовый свет от костров.
«Оркней» разбился о Варг. Среди ночи тела Луи и его помощника, по прозвищу «Серьга», отнесли в часовню.
Я пошел в «Киберон». Шторм стихал. Океан дышал, как тяжелобольной. У ворот фабрики на погасшем фонаре болтался на веревке повешенный кот Могилевского. Кот вертелся и как будто мяукал.
В «Кибероне» было шумно и тесно. Мне уступили место. Шел разговор о забастовке. Ривьер владел умами. Он говорил резко и точно. Вино и волнение преобразили его лицо. Он казался даже красивым. Он мстил теперь за всю свою жизнь.
– Пришло время расплатиться за выпитое, – сказал он мне. – Я покажу, как следует мстить, молодые люди. Я не позволю вам выходить в море, пока хозяин не приползет в Одьерн из Парижа на брюхе и не подпишет вот здесь, в «Кибероне», все ваши условия. Первое – принимать всю рыбу, до последнего кило, и не сбавлять на нее цены. Второе – повысить заработок девочек на фабрике. И третье – вносить каждый год в общину рыбаков по тысяче франков на содержание старикашек и семей утонувших.
Я не знал тогда, что присутствую при начале знаменитой забастовки, охватившей вскоре все побережье.
Море опустело. Париж остался без сардинок. Доктор Альберт протискался ко мне – между столиков и сказал:
– Вы знаете, есть жизнь и есть смерть. Математик сказал бы, что жизнь – это плюс, а смерть – это минус. Но есть люди, которые не живут, но еще и не умерли, – люди, пришедшие к нулю. Таков был Ривьер, не правда ли? А теперь? Что случилось с ним? Он превратил этот рабочий трактир в конвент.