Когда мы снова зажгли свечу, в зале было пусто. Только в углу сидели матрос, требовавший «Свадьбу Шнеерсона», и рыжая девица.
– Товарищи, – сказал матрос, встал и снял кепку. Было похоже на то, что он сейчас скажет приветственную речь. – Товарищи! Пока вы кляпздонили со своим концертом, ушел последний поезд в город и мне с этой гражданочкой негде ночевать. Поэтому разрешите остаться здесь.
Ночь, проведенную в театре, нельзя назвать обыкновенной. Мы устроили из стульев места для спанья. У профессора был такой вид, точно он попал в шайку бандитов. Он судорожно вздыхал и просил пить.
Матроса (звали его Бондарь) послали за водкой и закуской. Рыжая девица растерла Валентине ногу. Профессору дали сельтерской воды, он лег на стульях, не снимая пенсне, и вскоре стал посвистывать носом, как молочный младенец.
Мы же, выпив каждый по доброй стопке водки, сели играть в шестьдесят шесть с матросом и рыжей девицей.
Наша компания за хромым столом на черной и пыльной сцене давала довольно точное представление о бандитской «малине».
– Шли мы рейсом в Скадовск, – рассказывал Бондарь, отчаянно шлепая картами, но не выказывая особого азарта. – Шли мы, значит, в Скадовск с коровами. Ноябрь, на море погода, а в заливе лед. (Играете вы, дорогие граждане, как зайцы на барабане.) Да, а в заливе – лед. Наша дрымба замерзла, обложило ее льдом, как компрессом, словом – полярный океан.
Завезем на лед якоря, зацепим, вытягнем дрымбу до полкорпуса, она провалится – и опять тягни. Чистое наказание! Страдали неделю, до берега близко, коровы сдыхают, а судно бросить никак нельзя. (Как же вы считаете? Разве же это счет?) Да… встаю я раненько утром, мороз, туман, солнце на льду чуть-чуть светится, а на судне ни души нету. Ушли, стервы, ночью на берег, сговорились. Пошел я до капитана и доложил. (Вы, гражданка, отодвиньтесь подальше. Так нельзя.) Да, доложил, а он говорит: «Ну и черт их дерн! Будем. Бондарь, пропадать с тобой вместе». Есть, говорю, будем. Механик еще с нами остался.
– Прошу не возражать, – засипел во сне профессор. – Какая же это соль!
– Да, стоим. Мороз. Коровы, можно сказать, все и подохли. И тут началось. Была у капитана водка. Взяли мы корову – и жарить роскошный ростбиф, печенки, вымя – жир так и плывет. Никогда так не кушал, как во льду.
Напьемся и петь. Капитан за гитару, я просто так. Бывало, как ударим:
Одним словом, жили широко. Потом нагнало теплую воду, сломало лед, капитан вышел, глянул. «Выводи, кричит, эту гитару на чистую воду! Бондарь, становись шуровать». Сам стал за штурвального – и пошли до самой Одессы. Газеты подняли тарарам – герои труда, на красную доску, дать им орден Красного Знамени. А капитан порта вызвал нас, застучал кулаками да как гавкнет: «Герои! Где коровы? Ишь какие хряпы понаедали на казенном скоте. Я вас подведу под трибунал! Мне, кричит, все известно. Почему команду упустили и допущаете бунт?»
Следующим номером было выступление рыжей девицы. Ее волосы пылали матовым огнем, а серые глаза смотрели на мир очень весело.
– Я учусь в студии киноартистов, – сказала она, присмирев; перед этим она хохотала. – Сейчас я даже играю небольшую роль в «Дороге гигантов». Я ничем не замечательна, кроме того, что я настоящая правнучка Пушкина.
– Того самого? – спросил боцман.
– Да, того самого.
– Ай спасибо, вот спасибо! – Боцман немедленно потерял весь заряд самоуверенности.
Игра прекратилась. Наступила торжественная и зловещая тишина.
– К нему не зарастет народная тропа, – сказал вдруг ни с того ни с сего Глузкин.
Рыжая девица заплакала.
– Никто не верит, – крикнула она сквозь, слезы. – Никто, никто! – Она вскочила и топнула ногой. – Я расскажу вам все, что знаю. Моя бабушка была дочкой Пушкина. Я ее хорошо помню. Она умерла в ту ночь, когда матросы с «Ростислава» сжигали в топках на броненосце одесских банкиров. Она была черная и никогда не завивала волос – они вились у ней сами. У нее осталось два письма Пушкина к моей прабабке.
– Где они? – крикнул Вербицкий и вскочил. Лицо у него дергалось судорогой. Он задыхался. На него было страшно смотреть.
– Вы их увидите, – сказала рыжая девушка. – У моей прабабки была только одна встреча с Пушкиным. Из писем это ясно. Прабабка никогда не говорила о Пушкине, бабка рассказала только мне. Даже своей дочери – моей маме – она ничего не говорила.
Когда мне было шестнадцать лет, как-то вечером, осенью, я пришла к бабке.
Ревел норд, зеленые фонари качались на улицах, и было страшно подумать о пароходах, застигнутых в открытом море.
Бабка сидела в кресле, за ее спиной был целый иконостас, горели лампадки. Она плакала.