Маркас опустился на колени рядом со мной; слезы ручьями текли по его впалым, темным щекам. На его всегда невозмутимом лице было непередаваемое выражение жалости, горя и нежности.
— Бедный мой хозяин! — говорил он. — Помрачение ума, вот оно что. Какое несчастье! Но дружбу из сердца не вырвешь! Навеки с вами — если надо будет, на смерть с вами пойду!
Слезы и слова Маркаса опечалили меня; но это было лишь безотчетным откликом на его волнение, которое передалось мне еще и потому, что ослабела моя воля; о случившемся я ничего не помнил. Я кинулся в его объятия, и он прижал меня к груди в порыве отеческих чувств. Я ощущал, что какое-то ужасное несчастье тяготеет надо мной, но боялся узнать, в чем именно оно состоит. Ни за что на свете не стал бы я расспрашивать об этом Маркаса.
Он взял меня за руку и повел через лес. Я покорно следовал за ним, точно малое дитя, но затем снова впал в изнеможение. Около получаса ему пришлось ожидать, пока я соберусь с силами. Наконец мы встали, и ему удалось довести меня до Рош-Мопра; мы добрались туда поздно вечером. Не помню, как прошла ночь. Позднее Маркас рассказывал, что у меня начался страшный бред. Ничего не говоря, он послал в ближайшую деревню за цирюльником, тот пустил мне утром кровь, и вскоре ко мне вернулся рассудок.
Но какую ужасную услугу мне этим оказали!
Впрочем, потеря крови пошла мне только на пользу. Я провел несколько дней в забытьи, на грани между сном и бодрствованием; от слабости я плохо понимал, что происходит, и поэтому не страдал.
Однажды утром Маркасу удалось заставить меня поесть; заметив, как вместе с силами ко мне возвращаются скорбь и тревога, он с трогательной, простодушной радостью сообщил мне, что Эдме не умерла и надежда на ее спасение не потеряна. Эта весть подействовала на меня как удар грома: я все еще верил, что ужасное происшествие — лишь плод моего больного воображения. Я принялся кричать и в отчаянии ломал себе руки. Маркас, стоя на коленях возле моего ложа, умолял меня успокоиться и раз двадцать повторял слова, неизменно производившие на меня впечатление тех лишенных смысла слов, какие слышишь во сне:
— Вы это сделали не нарочно; уж я-то хорошо знаю. Нет, вы это сделали не нарочно. Это несчастный случай, ружье само выстрелило.
— Да что ты там толкуешь? — рассердился я. — Какое еще ружье? Что за несчастный случай? При чем тут я?
— Разве вы не знаете, сударь, каким образом ваша кузина была ранена?
Я сжал виски руками, словно это могло вернуть мне ясность мысли; я был не в силах проникнуть в смысл таинственного происшествия и беспомощно терялся в догадках; мне чудилось, что я схожу с ума, я замер, боясь произнести хоть слово и тем выдать свое безумие.
Наконец мало-помалу мне удалось восстановить в памяти все случившееся; чтобы побороть слабость, я спросил вина, и едва сделал несколько глотков, как события рокового дня, словно по волшебству, вновь прошли перед моим мысленным взором. Я припомнил даже слова Пасьянса, произнесенные над бездыханным телом Эдме. Они словно отпечатались в той части моего мозга, которая сохраняет звучание слов, даже когда спит другая его часть, помогающая нам проникнуть в их смысл. Несколько минут я пребывал в неуверенности, спрашивая себя, не могло ли мое ружье внезапно выстрелить в ту минуту, когда я уходил от Эдме. Однако я отчетливо помнил, что разрядил карабин за час до этого, подстрелив удода, оперенье которого Эдме захотелось рассмотреть вблизи; кроме того, когда послышался звук сразившего ее выстрела, ружье еще было у меня в руках — я швырнул его наземь лишь несколько мгновений спустя, — и, стало быть, если оно и выстрелило при падении, то лишь тогда, когда Эдме была уже ранена. К тому же я находился довольно далеко от кузины, и если даже допустить, что карабин выстрелил раньше, чем мне казалось, пуля все равно не могла бы долететь до нее; наконец, в тот день у меня вообще была с собой только дробь. Да и как могло ружье оказаться заряженным без моего ведома, коль скоро я не снимал его с плеча после того, как убил удода?