Вам нетрудно представить себе, в каком мрачном отчаянии я находился. Здоровье Эдме все ухудшалось, она совсем лишилась рассудка. Я не испытывал никакой тревоги относительно исхода процесса, ибо не допускал возможности, что меня уличат в преступлении, которого я не совершал. Но что честь, да и сама жизнь, коль скоро у меня не было надежды оправдать себя в глазах Эдме! Я был уверен, что она умрет, умрет, проклиная меня! Вот почему я бесповоротно решил покончить с собой сразу же после оглашения приговора, каким бы он ни был. А пока я видел свой долг в том, чтобы жить и сделать все необходимое для торжества истины; но я был настолько подавлен, что даже не пытался узнать, как мне надлежало себя вести. Если бы не ум и рвение моего защитника, если бы не удивительная преданность Маркаса, моя бездеятельность привела бы к самым пагубным последствиям.
Служа мне верой и правдой, Маркас все дни проводил в беготне и хлопотах по моим делам. Вечером он без сил опускался на солому, брошенную возле моей койки. Сообщив, в каком состоянии Эдме и ее отец, о которых он ежедневно справлялся, он затем рассказывал мне о предпринятых им шагах. Я с признательностью пожимал ему руку; но чаще всего, погруженный в мысли об опасности, угрожавшей Эдме, уже ничего больше не слышал.
Тюрьма в Шатре, старинная крепость феодальных владетелей нашей провинции Элевен де Ломбо, состояла в ту пору из одной только мрачной квадратной башни, потемневшей от времени. Она высилась на скале за поросшей великолепными деревьями узкой извилистой ложбиной, которую образовала Эндра. Стояла прекрасная погода. В мою каморку, находившуюся в верхней части башни, проникали лучи восходящего солнца; оно освещало тройной ряд тополей, а от них до самого горизонта ложились необычайно длинные и узкие тени. Никогда еще взорам узника не открывалась более радостная, яркая и безмятежная картина. Но разве мог я чему-либо радоваться? Шепот ветерка, игравшего с левкоями, выросшими в расщелинах стены, звучал для меня напоминанием о смерти и позоре. Каждый мирный сельский звук, каждый напев волынки, доносившийся до моего слуха, я воспринимал как оскорбительный для меня намек или как знак глубокого презрения. Во всем, даже в мычании стада, мне чудились безразличие и забвение.
Маркасом с некоторых пор овладела навязчивая идея: он уверял, что Эдме ранил Жан де Мопра. Это было вполне вероятно; но так как я не мог доказать правильность предположения Маркаса, то, едва он поделился со мной своими подозрениями, я строго наказал ему хранить полное молчание. Мне не подобало чернить других, чтобы обелить себя. Хотя Жан де Мопра был способен на все, мысль об этом преступлении, быть может, и не приходила ему в голову. Уже целых полтора месяца о нем ничего не было слышно, и мне казалось низостью выдвинуть подобное обвинение в его отсутствие. Я упорно продолжал верить, что это был нечаянный выстрел: кто-либо из охотников, принимавших участие в облаве, по неосторожности ранил Эдме, и только боязнь и стыд мешали ему сознаться, что он виновник беды. У Маркаса достало сил обойти всех участников охоты: пустив в ход весь запас красноречия, которым его наделило небо, он умолял их не страшиться наказания за непредумышленное убийство и не допустить осуждения невинного. Все его попытки ни к чему не привели, и ответы охотников не оставили у моего бедного друга надежды найти с их помощью разъяснение неразгаданной тайны.
Меня перевезли в Бурж, в старинный замок герцогов Беррийских, который с давних пор служит тюрьмой. Разлука с моим верным сержантом была для меня большим горем. Ему бы разрешили последовать за мною, но он боялся, что и его вскоре арестуют по наущению моих врагов (ибо он продолжал считать, что меня преследует чья-то тайная вражда) и тем самым лишат возможности служить мне. Вот почему он не хотел терять ни минуты и решил настойчиво продолжать свои розыски до тех пор, пока его не «упрячут за решетку».