Я тоже взял бинокль. Огонь был желто-оранжевый, а сигнальные огни судов желтыми не бывают. Кроме того, огонек не был постоянным, он мигал, как мигают луноходные огни на машинах. И я не сразу вспомнил, что такой частопроблесковый огонь ночью в надводном положении носят американские подводные лодки.
Я сказал об этом Пескареву. Он взял до лодки дистанцию, пеленг, то есть сделал все, что положено, и вернулся ко мне с секундомером и фонариком.
— Мы дачи за тысячи приобретать не можем, — сказал он, подсвечивая фонариком фотографию и показывая ее мне. На фото крепко стоял среди старых лип большой дом. — Мы его за двести пятьдесят рубчиков приобрели — и ни цента сверх того! А сгнил только один нижний венец, валунчики-то под им в землишку вдавилися, он, нижний венец-то, и погнил, а мы его поддомкратили, венчик-то мне мужики сменили, а под венчик-то уже сплошь камень зафундамили; ну, печи стояли старомодные, так я их повыламывал, да и выкинул. В девять комнат дом-то, веранда. Сто лет простоит. В чудо теперь домик обратился, в истинный рай и чудо, а спроси: на что? А я честно и отвечу: на мохер да на открыточки! Ну вот эти, что в каждом порту, голенькие красули, по восемь штук на западнонемецкую марку, а в Нью-Йорке они по десять центов, — не совсем, ясное дело, голые, а какие ежели наклонишь, то немного этак обнажаются, — и ни-ни, никакой порнографии, все по закону, все, Петр Иваныч, по закону. Посулишь бульдозеристу такую красоточку, вот он тебе и напихает между делом валунов на цельный фундамент — так напихает, безо всякого бизнеса, по дружбе. Уметь надо с народом, Петр Иваныч, жаждет душа евонная всякого прекрасного восприятия, хотя завистлив наш народ, ох, завистлив! Я первую зиму уехал из поместья-то своего и окна не заколотил. Весной приехал — стекла выбиты. Ну скажи: кому это душу согрело, зачем, почему? И ведь не детишки били — я знаю, проверял, с детишками у меня контакт налажен, я им с каждого рейса или картинок переводных, аль модель какую никогда не забуду подбросить… Мужики били!
— Комаров-то там у вас много? — спросил я, чтобы что-то сказать.
— Много! Действительно, неудобство роковое! Птиц сейчас изучаю, чтобы комаров ели. Разведу птичек. А без комаров только на Карельском перешейке и есть места. Но там народ балованный — за голенькую открыточку бульдозер не погонит. А я на реке Свирь стою, возле Ладоги. Я ведь почему еще туда взгляд бросил? Не только что там за двести пятьдесят рубчиков сруб отдают, но и с большим расчетом. Здесь нас сейчас, Петр Иваныч, никто не слышит, я тебе всю душу открываю, чтобы тебя поучить, ведь мне тебя жалко, Иваныч, ведь ты всю жизнь ко мне добром — я знаю, я добро помню! — и вот жизнь-то наша на уклон пошла; что ты в могилку капитан-наставником закопаешься, что я отставным третьим помощником — все одно закопаемся, тогда зачем огород городить, зачем ночей не спать, перед начальством трепетать, за других людей отвечать, за грехи их и глупости? Честолюбие в тебе, Иваныч, всю жизнь сидит, а его разве накормишь, честолюбие-то? Оно как лев какой — ненасытное… Никак вояки подводные правыми бортами расходиться собрались? Будем подворачивать?
— Подверните решительно — градусов на пятнадцать, — сказал я. — Будем левыми расходиться.
Он пошел на рулевой автомат, отвернул на пятнадцать градусов. Американская лодка почти одновременно тоже отвернула, показав нам красный отличительный, который, правда, был виден очень плохо — лодка глубоко просаживалась в зыбь и шла в облаке брызг. Мы разминулись в полумиле.
— Вот жизнь-то прямо и подтверждает мою точку, — сказал Елпидифор от руля, возвращая судно на прежний курс. — Ведь я на Свири дом поставил, потому что в мирные эти разговоры — тю-тю! — не верю! Доиграются людишки до водородной бомбочки. Так вот, ежели такая на Питер шлепнется, так и на Карельском брызги полетят, а до Свири не дойдет. Тут мне друг военный точно радиус посчитал. Ездить, конечно, дальше, зимой особенно трудности, но все одно, если за машиной хорошо смотреть, так оно короче, чем до Сестрорецка, выйдет. А Ладога! А рыбалка! Эх, и чего вы мой дефицитный амортизатор выкинули, Петр Иваныч! — вдруг вспомнил Елпидифор. — Расплющенная машина на свалке для желающих один доллар стоит, я же предварительно у работяг ихних узнавал, — ничего-то нам за амортизатор по закону не сделали бы! Все это страх ваш, Петр Иваныч, а почему страх? Потому, что вам падать выше: из наставников-то — выше, чем со штабеля, ха-ха! Вот всю жизнь и трясетесь. И еще скажу, если послушаете. Надоел небось таким разговором?
— Нет-нет! Продолжай! — сказал я с некоторым даже страхом, опасаясь, что он замкнется и заткнется. Я как бы в театре сидел и слушал совершенно по о-генриевски неожиданную развязку тягомотной пьесы.