Таким образом, объяснять существование третьеиюньской конституции давлением капиталистических классов было бы неправильным: во всяком случае это значило бы чрезвычайно преувеличивать источники и орудия этого давления. Что же остается? Стыд или страх пред "укоризненными киваниями Европы"? Но это морально-психологическое объяснение совсем уж не выдерживает критики. Откуда столь нежная чувствительность к общественному мнению «Европы»? У нас погромы, у нас Азеф, у нас интенданты, у нас дело социал-демократической фракции второй Думы; наконец, у нас же незыблемый государственный принцип: стыд не дым — глаз не выест. Да и о какой тут «Европе» речь? О демократической, т.-е. о пролетарской? Разумеется, нет: эту-то не успокоишь родзянковской Думой. Остается, стало быть, Европа капиталистически-биржевая. Обыкновенно так и говорят: наша Дума — только декорация "для европейской биржи". Но что это по существу значит? Европа видала на своем веку всякие конституции и всякие парламенты. Неужели же биржа — особа, как известно, довольно тертая — так-таки неспособна отличить нашу кустарную «декорацию» от заправского парламента? Да и зачем вообще бирже наша конституция? Биржа заинтересована по отношению к России только в аккуратном поступлении платежей по займам и в высоких дивидендах на вложенные в промышленность капиталы. Но ведь Дума не печатает ассигнаций и не чеканит золота. Следовательно, биржа может быть заинтересована в русской конституции как раз постольку, поскольку эта последняя не "декорация для европейской биржи", а реальная величина в общественной жизни России. Объяснять наличность третьеиюньского представительства ссылкой на «Европу», значит попросту отсылать от Понтия к Пилату: ибо «Европа» лишь в той мере учитывает наше представительство, в какой оно является регулирующим фактором во взаимоотношениях государственной власти и разных классов русского общества.
В этом вся суть. Дума есть регулирующий аппарат во взаимоотношениях монархии и имущих классов. Этот аппарат навязан монархии не дворянством, — наоборот, оно не раз уже подталкивало монархию на путь полной реставрации, — и не капиталистическими классами: для этого слишком слабы их политические ресурсы. Но внутренние потребности самой монархии, в процессе ее приспособления к капиталистическому развитию и использования этого развития для своих целей, делает для нее необходимым злом ту, напр., степень «свобод» (под арапником исключительных полномочий), какою мы наслаждаемся теперь, и ту форму организованного общения с имущими классами, какую мы наблюдаем в Таврическом дворце.
Физически правительство было бы сейчас в состоянии закрыть все оппозиционные газеты и отвести дворец Потемкина под интендантскую швальню. Если оно этого не делает, так не потому, что оно не решается огорчить г. Гучкова. Также и не потому, что оно боится масс: третья Дума создана и работает не для умиротворения масс. А потому, что оно само в таком случае запуталось бы в хаосе сложных отношений и не способно было бы поддерживать даже и тот «порядок», который пока что обеспечивает г. Коковцеву его бюджет, а европейской бирже — ее проценты.
Разумеется, и в до-октябрьскую эпоху самодержавие не представляло собою абсолютно самодовлеющего учреждения; оно было тесно связано с экономически господствующими классами, и, несмотря на перевес своей силы над ними, находилось в многообразной зависимости от них. Но социальные отношения были так примитивны, перевес государственной власти так велик, что она могла "на глазомер" определять направление своей политики. Борьба на верхах велась и тогда, но она выражалась исключительно в закулисных ходах, нашептываниях, ведомственных трениях, — и этих методов ориентировки хватало. Но с усилением капиталистической буржуазии, с выступлением на политическую сцену пролетариата, с крайним обострением аграрных отношений бюрократический глазомер оказался явно никуда негодным. Это катастрофически обнаружилось за последнее десятилетие. И не только во время революции, когда бюрократия от страху лишилась своих пяти чувств, но и во время контрреволюции, когда она возомнила, что ей все позволено.
Столыпин разогнал две первые Думы, где пред ним сидели его противники или враги. Но после этого подвига он оказался лицом к лицу с теми самыми потребностями и вопросами, которые вызвали к жизни его врагов. Сословный инстинкт и рутина касты оказались еще достаточными для единовременного отпора. Но для непрерывной ориентировки в новых все усложняющихся отношениях они оказались явно непригодны. И Столыпин вынужден был создать третью Думу, т.-е. поставить правительство в прямое соприкосновение с организованным представительством разных общественных классов, и — в первую голову — имущих.
Итак, у нас… "слава богу, есть конституция"? Если искать не формально-юридических, а социально-исторических определений, то дело представится так: