Читаем Том 4. Плачужная канава полностью

Подрядчик Александров даже уверовал в особую деловитость и житейскую смышленность Антона Петровича, а главное, в его благочестие.

И всякий раз, собирая к себе в дом на обед синодских владык, случавшихся в Петербурге, обязательно звал и Антона Петровича. Больше того, единственному Антону Петровичу доверил он под величайшим секретом свою истайную тайну:

подходил десятилетний юбилей, как вел подрядчик подробнейшую запись не только словам, произносимым владыками на обедах – какие уж там слова за первым лакомым сортом! – нет, совсем не словам, а кушаньям, лакомым первым сортам, пожираемым владыками, с пометой против всякого, много ли чего скушать изволил.

И такую достопамятную запись – советовался подрядчик – ловко было бы издать к юбилею и именные книжки поднести дорогим гостям.

Если бы подрядчик хоть что-нибудь видел в своем советчике – страшно даже и подумать! – видел и чуял, какое добро скрывалось за одобрением и поддакиванием.


Антон Петрович все одобрял.


Антон Петрович не причислял себя ни к какому классу, а из народа просто вычеркивался,

Народом для него была старуха Овсевна, которую терпел он по своей необыкновенной лени – ведь и тут надо было пальцем пошевельнуть! – а искать прислугу, да это такое беспокойство, и лучше пускай расчленится старуха на две старухи и уж две Овсевны, две костлявые засядут ему на плечи, нет, искать новуе дело невозможное.


Народ для него был вещью темной и грубой.


Еще тогда, до саек московских, однажды в деревне очутился он среди мужиков и почувствовал такую растерянность, да больше никогда и не пытался подходить поближе.

«Мужик скорей свинью накормит, чем голодного человека», – сказал как-то Кудрин, деревенский его приятель.

«И хоть ты мед ему на голову лей, все будет кричать: горько!»

Нет, Бог с ним, с народом – ладней со скотом бессловесным – кнут и ласка!

Но это только так казалось Антону Петровичу – животных он боялся: ему страшно было погладить собаку или кошку, не меньший страх внушали и лошади.

А с кем он мог расправляться смело, это только с мухами.

От скота и народа отколот, а верхи закрыты, если не считать обеды у подрядчика с обжорливыми владыками, но и то сказать, какой же владыка верх!

Он, конечно, по праву мог приткнуться к интеллигенции.

Но интеллигенция-то никогда не признала бы его своим. Политикой он не занимался,

а какой же интеллигент без политики, так, чучело-чумичела!

Ведь, он и газет не читал, а русская жизнь для него была чужой и даже ненавистной.

С интеллигенцией его сближала книга.

Но тут он чувствовал какой-то непобедимый стыд, и когда он нес книгу, он испытывал вроде того, как если бы бубновый туз53 был у него на спине.

И в книжный магазин входил он с большей опаской, чем в писчебумажный, а и в писчебумажном робел: как бы кто не увидел!

Эта ни с чего приходящая мысль так его всего и корчила.

Да и самое чтение книги, купленной с такой опаской, он скрывал, прячась даже от старухи Овсевны, которой никакого не было дела, сидит ли он за книгой или нос ковыряет.

Будь у него дом, наверное, занял бы он место в жизни.

Но дом давно уплыл, и земли у него нет – один горшок стоит на столе: когда-то сирень была куплена на Пасху, как все покупают, да так и осталась стоять – голые прутья, а выбросить страшно, – мало ли подумают что.

Круг знакомых – сослуживцы по страховой конторе.

И в гостях, когда случалось бывать так или в именинные дни, он только и ждал, когда позовут к столу. В карты он не играл – не мог и самых простых пустяков сообразить.

К людям он относился всегда боязливо, ожидая от них всякой гадости, а желал и требовал, чтобы его хвалили и уважали.

Сам же он никого не уважал.


В последние московские дни в канун петербургской службы – проклятого дела своего, шел он вечером домой через всю Москву, и чувство тягчайшее, какое подымается у человека перед неизвестным наступающим и неизбежным, пригнетало его взмученную душу.

Многое и заметное проходило мимо, – не замечал он под носом. И так бы добрался до Таганки54, не видя ничего и не слыша.

И вдруг одно и совсем не такое уж приметное остановило его.

У Красных ворот55 какой-то фабричный, прощаясь со своей спутницей, вынул из кармана мел и без всяких слов водрузил на ее спине во всю спину белый крест.

И Будылин скорчился весь, пораженный и униженный, будто этот самый позорящий белый крест влепил ему на спину фабричный.


«Всякий человек, – подумал он тогда, – всякого другого может оскорблять публично просто так, здорово живешь!»


И горчайшее чувство охватило его взмученную душу.

Да, он был прав:

всякий может оскорбить тебя так, здорово живешь, и ты ничего не поделаешь, и три, сколько хочешь, никогда не стереть со спины белый позорящий крест.


«Такой уж подлец человек, а русский в особенности», – решил тогда Антон Петрович.


А вскоре испытал и на самом себе, но тут уж Россия была ни при чем, – тут было больше.

Около дома играли ребятишки, и, когда он входил в калитку, какой-то пузырь забежал вперед и к большому удовольствию товарищей, таких же пузырей, мелом провел ему по штанам.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже