И все беспокойство тогда забывается: ведь с каждым разом ожидания Задорского становились напряженнее.
Занятый с утра до вечера Задорский часто никак не мог бывать у Тимофеевых.
А Маша больше не могла не видеть его.
И когда он не мог приехать к ним, он приглашал Машу к себе на прием.
И обыкновенно до позднего часа засиживалась у него Маша.
И всегда Александр Николаевич дожидался ее, и без нее никогда не садился за самовар.
Время было возвращаться, а Маши все нет и нет. Тимофеев и чаю попил один, а все нет.
Белая ночь – что-то больное, горькое и бесповоротное белело сквозь ее зелень.
Прибрал он у себя на столе, присел так к столу, закурил –
Тишина кругом, поздний час – белый сквозь зелень рассвет.
И только голуби под крышей, только голуби –
И чего-то жутко ему показалось – горкотня голубиная.
И вдруг он понял и не то, что полюбила Маша, про это он давно знает, нет, другое, что наступало с рассветом, – вышло, идет, входит в жизнь их, как судьба, упорно и бесповоротно.
И ему вспомнился тот первый вечер, когда Задорский в первый раз пришел к ним, нет, еще раньше, тот первый вечер, когда Маша вернулась с приема и рассказывала о докторе, – замолчали-то они чего-то, вот тогда и сказалось это бесповоротно, как судьба.
И грусть сжала его сердце.
Горько голуби горковали –
А оно наступало, шло, и шаги были, как горкотня голубиная, всю душу горькой тоскою тянуло.
Места не находил он. Обошел комнаты, – все поправил.
И в первый раз, не дождавшись, лег.
Тишина была и только голуби –
горько голуби–
Только это, только это бесповоротное, как судьба.
Тяжело наваливалось, все собой закрывая, и проворными пальцами, железными коготками заколачивало стены, потолок, дверь, окно.
И он только дышал, как под тяжкою тяжестью, в дреме.
И вдруг очнулся: Маша плачет.
Не поверил:
– Маша плачет?
И не поднялся, а всегда бы поднялся!
И опять слышит –
– Плачет!
И горечь с ее горьким плачем впилась в его сердце.
А с плачем из рассветной алой тишины голуби горковали.
И хотелось самому плакать, только плакать и без слов просить поправить что-то, если можно!
На следующий день Тимофеев не пошел на службу.
Позвонил Задорскому:
– Несчастье, ночью у Маши был припадок: что-то с сердцем.
Задорский обещал приехать.
День был пасмурный, тихий.
Маша ходила расстроенная, заплаканная, ждала.
И оживилась, когда приехал Задорский.
И он был не как всегда, чего-то очень грустный.
И сидел недолго.
А когда уехал, осталось тяжелое такое чувство: беда ли это вспрыгнула на плечи – тяжелая?
И уж и просить напрасно?
И судьбу ничем не повернешь и ничем не умолишь?
Когда любит человек, весь свет для него мил.
Баланцев заблуждался, но нисколько не врал: Маша и вправду хорошо отзывалась о Будылине.
И это верно: это она говорила, что Будылин ни на кого не похожий.
И то верно: когда она говорила, всякое ее слово было согрето любовью, и всякий отзыв ее был полон, как цвет.
Баланцев долго ни о чем не догадывался.
Баланцев был уверен, что исключительное положение, какое занял у Тимофеевых Задорский, вызвано было особой признательностью к доктору:
Машу не узнать было!
Маша так изменилась, потому что помог ей доктор.
При чем же Будылин?
Да ни при чем, та́к, – для затеи.
Баланцев затеял развлечь своего темного друга, и достиг цели.
Антона Петровича не узнать было!
С каждым днем черный выходил он из своей черноты.
А это любовь заполняла сердце его.
Только чего же он медлит? Надо же, наконец, объясниться!
А по осени, когда полетят птицы в теплые страны, сыграют свадьбу.
И когда Антон Петрович в первый раз громко сказал себе о птицах – когда птицы полетят в теплые страны! – и о свадьбе, сам даже испугался, – так это было дико, ни с чем несообразно и просто невозможно.
Прошел день, он и еще раз сказал и еще громче – когда птицы полетят в теплые страны, сыграют свадьбу! – оробел от своих слов, но не так уж.
А понемногу привык и мысли свои настроил на всякие подробности.
В первую же субботу, окончательно уверившись, что он и есть жених самый настоящий, сговорился Будылин с Баланцевым, и женихом потащился к Тимофеевым.
Он решился. Он сбрил ничшеанские свои усы, крепко затянул шнурки у ботинок, подвязал ярко-голубой галстук и, набравшись слов из русско-немецкого разговорника, сам чувствовал, что смелеет с каждым шагом.
Задорский, случившийся в тот вечер у Тимофеевых, после спросил Машу:
– Почему у вас все какие-то ископаемые бывают?92
И вправду, что-то от ископаемого было в Антоне Петровиче: ведь, чтобы изгладить всякую флуоресценцию с Будылинской физиономии, Баланцев прибег к верному средству – к тальку, но с излишком: тальк, как пепел, сыпался с рогатого лба.
Гостей встретила Маша.
Не удержавшись, сразу же она громко расхохоталась.
Да и Александр Николаевич не мог скрыть улыбки.
А Баланцев, как переступил порог, так со смеху и покатился.
Антон Петрович решил, что так полагается и, стараясь во всем подражать приятелю, сделал что-то похожее на улыбку, но такое вышло, такое смертельное, лучше бы не старался.
И это еще пуще подожгло Баланцева.
– Ну вот, вам и жених! – захлебываясь, выпалил он.
– Подождите ж, нельзя так сразу.