Читаем Том 4. Пробуждение. Эвелина и ее друзья полностью

Теперь конец июля 1942 года, жара, открытое окно во двор все с тем же видом четырех стен классического городского «колодца» передо мной. Но то, что казалось раньше, еще три года тому назад, таким безнадежно незыблемым, все эти стены, окна, потолки, и те человеческие жизни, которые протекали за ними и в которых тоже была какая-то особенная неподвижная последовательность – служба, женитьба, дети, отставка, одни и те же разговоры, всегда одинаковые заботы об одном и том же, все это потеряло свою незыблемость. И если раньше мне нужно было сделать усилие воображения, чтобы представить себе, как все это, в одну короткую секунду, рушится и гибнет, увлекая в своем смертельном падении все заботы, все перспективы, и все, из чего состоит эта бедная жизнь, теперь эта возможность мгновенного и непоправимого землетрясения существует всегда, и будет существовать через час так же, как она существовала час тому назад. И я ловлю себя на мысли о том, что славянский разрушительный гений и то, что я не столько готов к смерти, сколько всегда презираю в глубине души жизнь, но могу, при всем усилии, понять ту жалкую ее ценность, которая так сильна, особенно здесь, в этой несчастной стране, – все то, что с такой ужасной и безвозвратной отчетливостью я пережил больше двадцати лет тому назад, во время войны в России, шестнадцатилетним мальчиком, все, о чем я тщетно пытался забыть за это мирное время, вплоть до сентября 39-го года, – все эти вещи так же сильны во мне, как раньше, в те незабываемые дни двадцатого года, на юге России.

Долгие годы я старался об этом не думать, и вот теперь действительность заставила меня вернуться к этому; и тогда я понял то, в чем до сих пор не хотел себе признаваться, а именно, что в этом неверном существовании с абсолютной неизвестностью о том, что будет завтра, мне легче дышать, чем в мирной обстановке. Это так сильно во мне, что когда я встретил в автобусе одного знакомого, которого не видел с начала войны, и он мне сказал:

– А вы помните довоенное время? Как мало мы его ценили.

Я совершенно искренне ответил ему и повторил бы этот ответ кому угодно: я все-таки, в тысячу раз предпочитаю эти время, дни и месяцы тому, что было раньше. Может быть, это невероятное душевное искажение было просто результатом моего участия в гражданской войне в слишком раннем возрасте; но вернее, что это характерно вообще для всякого или почти всякого русского, потому что те материальные ценности, которые составляют смысл существования почти всей Европы, для нас почти не существуют. И эти ценности вовсе не заключаются, как это принято говорить, в великолепии библиотек и архитектуры, и в картинах Микеланджело или Рембрандта, до которых давно почти никому нет никакого дела, за исключением невежественных коллекционеров типа bon vivants riches[27] или восторженных любителей искусства, составляющих какие-то сотые доли процента на все население Европы. Это ценности иного, несравненно более низменного порядка – хорошая пища, удобная квартира, рента или пенсия, кулинарные тонкости или в общем то, что так наивно формулировал французский солдат, служивший в защитной батарее и неизменно прятавшийся при приближении аэропланов:

– Mon lieutenant, j'ai une femme, deux enfants <…>, je ne veux pas mourir.[28]

И получилась парадоксальная вещь: Франция не захотела защищать то, что действительно защищать не стоило, и именно потому, что она придавала этому слишком большую ценность; нечто вроде знаменитой аллегории о скупце, умирающем голодной смертью на сундуке с золотом. Мы лишены этого представления о ценности; и идея ценности вообще, в славянском сознании приняла настолько иную форму, что сейчас уже нет возможности ошибочного суждения по этому поводу. И тот факт, что слово valeur переводится на русский язык словом «ценность» требовало бы пояснения, в котором было бы сказано, что в это слово вложена совокупность понятий, не имеющих ничего общего с европейским пониманием. Это верно не только по отношению к слову valeur, то же можно сказать о множестве других понятий – но в данном случае, на этом одном различии основана вся неодинаковая судьба громадного государства. Но я думаю сейчас не об этом, а все о том же душевном искажении, в силу которого, я предпочитаю такие времена, которые отличаются зыбкостью и неверностью, когда становится очевидно, что все предшествовавшее им исчезает или осуждено на исчезновение, а то, что придет ему на смену, еще даже не вырисовывается. Есть особенная, непреодолимая соблазнительность в том, что все существующее сейчас, может погибнуть в любую секунду; мне кажется, что это ощущение общечеловеческое, и оно отчасти, быть может, объясняет неизменное возникновение разрушительных и, в сущности, бесполезных войн.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже