Через два часа после конца бомбардировки раздался телефонный звонок. Это могло показаться удивительным в городе, где, конечно, не было уже давно ни электричества, ни воды, ни, тем более, телефона. Но у меня давно были заготовлены – так же, как у моих корреспондентов – аккумуляторы и подземные провода. Мне звонил человек, которого звали условным именем «Дракон»; настоящая его фамилия не имела значения. Он сообщил, что вся работа, которую я поручил ему и его подчиненным, выполнена, что эвакуация почти всего оккупационного гарнизона благодаря этому не удалась и главный штаб его, тот самый, куда Янсен передал вначале мою бумагу, был взорван со всем персоналом через десять минут после начала бомбардировки.
«Дракон» был заблаговременно предупрежден мной об опасности, которая ему угрожала так же, как всем нам, но это не произвело на него особенного впечатления ни тогда, когда я ему это сообщил, ни после.
Он спрашивал у меня дальнейших инструкций для него и его товарищей. Я велел ему передать всем мою благодарность за выполненную работу, сказал, что наша задача кончена и мы все должны встретиться через пять дней, в восемь часов утра, в таком-то месте одного из прибрежных городов нашей родины. Он сказал: «Спасибо, шеф». И повесил трубку.
Может быть, потому, что я не спал в общем около тридцати четырех часов подряд, может быть оттого, что длительное и напряженное ожидание смерти вдруг так внезапно прекратилось, я сразу же после этого телефонного разговора заснул так быстро и так крепко, что это было похоже на мгновенную потерю сознания. Я не успел даже подняться с кресла, в котором сидел, и лечь на диван, что было удобнее и естественнее, чем спать сидя. Я это сделал позже, через несколько часов, в полусне, не отдавая себе, как следует, отчета в том, что происходит; но во всяком случае, когда я проснулся, я лежал на диване, накрытый теплым одеялом; было около девяти часов утра, и сквозь серо-красный туман, висевший над городом, уже давно светило весеннее солнце.
Я привел себя в порядок, умылся, побрился, выпил горячий кофе, остававшийся в моем термосе, съел несколько бутербродов с успевшим зачерстветь хлебом, закурил папиросу и вышел, наконец, из того дома, где тщетно ждал своего конца в течение такого долгого времени.
Я никогда не забуду, мне кажется, того путешествия через мертвый город, и даже не потому, что меня ждала непредвиденная и последняя встреча с тем, кого я не думал уже увидеть, сколько оттого, что весь ад этого разгрома и умирания, весь непреодолимый ужас этого беспощадного разрушения, я видел тогда как будто бы впервые. Это было тем более удивительно, что я очень много раз был свидетелем не менее бурных рейдов нашей авиации, и в сущности то, что я видел сейчас, не очень отличалось от того, что я видел раньше, и на это я смотрел спокойными глазами. По-видимому, это объяснялось каким-то внезапным изменением моего личного состояния, происшедшим именно в последний день.
Может быть, это было потому, что теперь, когда все это кончено, мои чувства вновь обрели ненужную и трагическую свободу, и я впервые отчетливо увидел со стороны, как я иду по нагроможденным обломкам, в серовато-красном тумане, как сквозь чей-то неправдоподобный и длительный кошмар. Мне кажется тогда, что я шагаю через какое-то безмолвное кладбище целого мира или даже множества миров, если считать, что каждое человеческое существование заключает в себе бессознательную сложность чувств, ощущений, надежд и воспоминаний и всех тех промежуточных состояний между этими понятиями, для которых мы еще не знаем слов на нашем языке и совокупность которых, в каждом отдельном случае, тоже представляет собою целый мир, как мир Шекспира или Достоевского, Микеланджело или Бетховена.
Я давно знал за собой эту склонность – тем более странную, что я не обладал ни воображением, ни изобретательными способностями – к бесплодным отвлеченным рассуждениям, имевшим ту непременную особенность, что они всегда были в сущности безотрадны; но никогда она не проявлялась во мне с такой силой, как теперь, когда я проходил по этому городу. Может быть, война уже была кончена в эти часы; больше суток я не знал никаких новостей. Но так или иначе, я думал, что несмотря на те изменения, которые они должны были за собой повлечь, она была совершенно напрасна; и я помню, что мне казалась в эти минуты особенно унизительной для человеческого сознания та, надо полагать, недалекая от истины мысль, что всякая война вообще есть не столкновение между правительствами и не борьба за международные рынки или те или иные государственные и политические концепции, а следствие слепого и непреодолимого биологического закона, похожего в своей животной неумолимости на инстинкт размножения и демографические кривые или инстинкт самосохранения, непонятным образом заключающий в себе инстинкт постоянного и беспощадного уничтожения.