– Толкуйте, толкуйте, доктор! Вы мне не помешаете радоваться; он не знает, – прибавил Грушницкий мне на ухо: – сколько надежд придали мне эти эполеты… О, эполеты, эполеты! Ваши звездочки, путеводительные звездочки… Нет! Я теперь совершенно счастлив.
– Ты идешь с нами гулять к провалу? – спросил я его.
– Я? Ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир.
– Прикажешь ей объявить о твоей радости?..
– Нет, пожалуйста, не говори… Я хочу ее удивить!..
– Скажи мне, однако, как твои дела с нею?
Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать, – и было совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине.
– Как ты думаешь, любит ли она тебя?..
– Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. Как можно так скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет…
– Хорошо! И, вероятно, по-твоему порядочный человек должен тоже молчать о своей страсти?..
– Эх, братец! На всё есть манера; многое не говорится, а отгадывается…
– Это правда… Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему женщину не обязывает, тогда как слова… Берегись, Грушницкий, она тебя надувает…
– Она! – отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись: – мне жаль тебя, Печорин!..
Он ушел.
Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу.
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне, и она ее не покидала в продолжение целой прогулки.
Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих и отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их стороны. Желчь моя взволновалась; я начал шутя – и кончил искренней злостью. Сперва это ее забавляло, а потом испугало.
– Вы опасный человек, – сказала она мне: – я бы лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок… Я вас прошу не шутя: когда вам вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, – я думаю, это вам не будет очень трудно.
– Разве я похож на убийцу?..
– Вы хуже…
Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:
– Да! Такова была моя участь с самого детства.
[122]Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали – и они родились. Я был скромен – меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца; они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаянье, – не то отчаянье, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное, отчаянье, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней – и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна – пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала, щеки пылали… ей было жаль меня! Сострадание, чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее неопытное сердце. Во всё время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала… а это великий признак!
Мы пришли к провалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого она стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.
На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.
– Любили ли вы? – спросил я ее наконец.