Полуобнимая Погорелкова, Сандро обращается к присутствующим с видом как бы импресарио.
– Только что из Парижа!
Погорелков скромно, но с достоинством улыбается.
– Да, действительно… прямо с Монпарнаса и Монмартра, из кабачков поэтов, студий художников…
Барышни Колмаковы, слегка повизгивая, обступают его.
– Ах, как интересно…
– У меня есть и личные знакомства: Поль Фор, Жан Мореас. Мы встречались нередко в кафе Closerie des Lilas и дружили. В Париже все очень просто.
– Он хороший малый, – говорит Сандро вполголоса Глебу, – я его знаю с детства, в семинарии вместе учились в Ставрополе. А теперь он поэтом заделался. В Париж попал секретарем русского профессора, знаменитого и богатого. Вот теперь только и бредит Верленами да Метерлинками.
Погорелков слегка тает в окружении барышень. Элли приветливо подсаживает его к Воленьке. Ему дают чаю. Он не знает, куда поставить цилиндр – Майя надевает его себе на голову. Все хохочут. И цилиндр идет по рукам, водружается, наконец, на зеркальном шкафу.
Подходит Коленька с четвертною бутылью.
– Я угощаю поэта вином, так сказать, с Дона, родным напитком… чего там чай! Хочу чокнуться с ним.
Коленька наливает, Погорелков мило улыбается.
– Да, – говорит скромно, – я немало безумствовал в кабачках и клоаках Парижа с лучшими из тамошних поэтов.
– Ну, и здесь поезжайте к Брюсову на Цветной бульвар, там разные переулочки близко, теплые… – кричит из угла длинноусый художник.
– Я уже сделал визиты Бальмонту и Брюсову.
Погорелков чокается с Глебом и говорит, что рад познакомиться с ним – представителем молодого русского искусства. Буты. чь Коленьки начинает действовать. Настроение повышается. Погорелков чувствует себя отчасти Полем Фором.
– Я уверен, что новая французская литература благодетельно отразится на молодой русской…
Сандро в это время шепчет Элли:
– Ничего он не француз, такой же семинар ставропольский и остался.
Воленька, наконец, усаживается с книгами к столику у окна. Одной книги название: «Северная Симфония», другой «Третья драматическая». Свет вечера майского падает сзади на Воленьку, золотит худые его виски со впадинами, вся его крупная, костлявая и неуклюжая фигура как-то трогательней в этом нежном обрамлении. Он читает так себе, скорее, неважно, но ведь тут все свои. Свои слушают благожелательно. Люся с Курилкою в углу, что-то уж очень близко друг к другу. Майя прямо на него смотрит раскрытыми, несколько бессмысленными прозрачными глазами. Художник в другом углу прикладывается с Коленькой к донскому. И чрез комнату со страниц пролетают, в туманных созвучиях, то кентавры, то гномы, то московские зори, Владимир Соловьев в темной крылатке, красавица Московская с фиалковыми глазами.
Погорелков сидит в кресле довольно важно, покачивая слегка ногой в желтой ботинке – в такт лету фраз, как меломан в концерте.
– Чепуха, разумеется, но здорово! – вдруг выкрикивает из угла длинноусый художник. Майя грозно оборачивает к нему неподвижные глаза.
– Как бы ты на меня ни глядела, от этого Андрей Белый не станет толковее.
Коленька с ним чокается.
– Браво, художник.
Элли утихомиривает их. И вот ей – нравится.
– Воленька, прочитай что-нибудь из стихов его. Воленька отирает платком крупное свое лицо. Берет книгу «Золото в лазури». Погорелков сочувственно кивает головой.
– Я уверен, что если бы это было переведено на французский, то имело бы успех в кругах Closerie des Lilas.
Элли сидит в кресле, оживленная и порозовевшая. У ее ног на медвежьей шкуре Сандро – в руке у него стакан с вином.
– Я, как Бахус, у твоих ног… а-ха-ха… или, может, Сатир?
Воленька начинает:
Погорелков оборачивается к барышням Колмаковым и Глебу.
– Это бесспорно новые формы. Так называемый вольный стих. Его проповедует теперь Верхарн.
Элли задумалась. Потом вдруг подняла на Воленьку глаза. Он смущенно складывает книгу, но в лице его возбуждение, блеск.
– Ну, вот… ну, вот, я, кажется, зачитал вас?
– Воленька, ты прочитал, что Бог мир забудет. Как же это… сам создал, да и забудет.
Сандро положил голову ей на колени.
– Дитя, ты Белого спрашивай, он писал, а не Воленька. И все равно ничего не узнаешь, он и сам ничего не знает, а так сболтнул, как поэт – а-а-ха-ха-ха!