– Сколько книг! Вон, разные рукописи. А я в теннис играю, так-то вот с ранних лет. И вообще чем Бог пошлет, тем и промышлял всегда. Но я около твоего дома вырос. Помню Аню и Элли, и Лину девочками, а тетя Агнесса так всегда ко мне добра была… Короче говоря: люблю ваш колесниковский дом, ныне разоренный, со всей его смесью учености и – прости меня – нелепицы, русско-московской бестолковщины. Раньше я тебя одного боялся, дядя Гена, а теперь даже и тебя не боюсь, а считаю тоже своим, даже люблю… Неожиданно? Да ведь я сентименталист, в своем роде тоже устарелый тип.
Барон вдруг остановился, сделал руками изящный жест, как бы воздушный поцелуй.
Геннадий Андреич усмехнулся. По нервному и тонкому лицу барона прошла зыбь.
– Для тебя, конечно, человек, у которого пятая жена, уважения внушать не может.
Геннадий Андреич надел пенсне.
– Пятая-с! Как это ты успеваешь? И как управляешься?
– Вот уж так, пятая и никаких рябчиков.
Портрет Забелина, седого, с длинной бородой, смотрел серьезно со стены: домашний быт русских царей.
– Но сколько бы у меня ни накопилось грехов, долгов, романов, приключений, жен, полужен, я к вашему Земляному валу прирос с детства. И вот теперь, когда уезжаю, особенно это ощутил.
Он остановился, обвел взглядом комнату, понизил голос.
– Надеюсь, не подслушивают?
– Некому, некому…
– Дядя Гена, я зашел к тебе проститься. И к тете Агнессе зайду, конечно. Но там я ее обниму… – матери я не помню, не знаю. Обниму именно вот как мать, и оба мы заревем.
– Да в чем дело? Куда это ты собрался?
– Т-сс!
Барон встал, даже слегка вытянулся вверх.
– Молчание! Silentium, как сказал гениальный Тютчев. Со своей пятой женой, очаровательной Клавдией, я уезжаю на Кавказ и даже далее. В Баку, дорогой дядя Геня, но не с тем, чтобы повысить добычу нефти, а как главный инструктор спорта. Да, Клавдия в балет, я же по спорту. А там, знаешь, недалеко Турция, Персия…
Геннадий Андреич снял пенсне.
– Понимаю.
Барон добавил еще тише:
– Москвы более не увижу. И России тоже. Все это здесь надолго, очень даже надолго. Я не политик. И никого свергать не собираюсь. Но тут больше не могу. Клавдия тоже. Дядя Геня, ты должен это понять.
Барон сделал руками жест – воздуха не хватает.
– Как не понять-с…
Помолчали. Барон сидел тихо и грустно. Геннадий Андреич сказал спокойно:
– Мы, старые, здесь и ляжем. Нам оставаться. А молодые рвутся. Жить хочется. Понимаю.
Барон вдруг подошел и обнял его.
– Дядя Геня, ну какой ты милый… Смотри, как бы я и с тобой не заплакал. Ты ведь для меня тоже детство, Москва, Земляной вал…
– Ну это, уж знаешь, насчет слез… – мы мужчины. Это уж слишком.
Барон вдруг засмеялся, почти детским смехом.
– Ах, что я вспомнил! Какой пред тобой грех, вот теперь и покаюсь.
И рассказал, как давно, в мирные времена, еще мальчишкой, зашел он раз в кабинет Геннадия Андреича на Земляном валу, стал там рассматривать восковые слепки монет, что-то двинул неосторожно, слепки эти упали и некоторые разбились.
– Мне было лет восемнадцать, но я боялся тебя как огня, и говоря попросту удрал, месяц в доме не показывался, а обвинили во всем кота, будто бы он к тебе в кабинет забрался и свалил. Ты очень рассердился.
Геннадий Андреич улыбнулся.
– Помню. Так это ты тогда натворил…
Барон еще раз его обнял и ушел. Никогда не был он, конечно, близок, но сейчас удалялся с ним тоже осколок давнего. И Геннадий Андреич не без задумчивости продолжал заниматься своим делом, в окне же летел снег, тихими, крупными хлопьями – тихо все укрывал. Перед сумерками он оделся и вышел.
Кроме обычного своего путешествия в музей и домой обратно, редко выходил теперь Геннадий Андреич в город. Но сейчас надо было зайти на Кузнецкий, в книжный магазин: хотел купить к Рождеству Пушкина одному из внуков.
Москва сильно изменилась. В некоторые ее части он и вообще бы не пошел: на Сухаревку, где снесли Сухареву башню, на площадь Храма Спасителя, золотой купол которого некогда издали, за двадцать верст блестел над Москвой, в туманном сиянии: теперь на его месте зияла дыра, обнесенная забором.
Сейчас тоже невесело было проходить мимо пустого места Иверской часовни. Но прошел. И пересекши Театральную площадь – над Большим театром, на фасаде, все еще неслись победоносные кони – мимо прежнего Мюра и Мерилиза вышел на Кузнецкий мост.
Снег усилился, сумерки надвигались. Непрерывность белых хлопьев, их беззвучность, как бы невесомость, придавали некую таинственность самим местам. «Заносит и заносит, так и меня скоро занесет на Введенских горах…».
Пушкина в книжном магазине он достал без затруднения. Надев пенсне, рассматривал и другие книги, современных авторов. (При виде Маяковского содрогнулся, подавляя вздох, отошел.) Неожиданно глаза наткнулись на название: «Белый свет» – легкая нервная волна вдруг прошла по нем: на обложке стояло имя Глеба. Он взял книжку.
– Это антиквариат, довоенного издания, – сказал заведующий. – Несколько экземпляров осталось.
– Вижу, вижу…