Конечно, о беде своей помалкивал. Даже дома долго не знали. Угрызался и страдал один – в семье был мрачнее обычного.
Теперь все это являлось историей, частью того зона жизни – в своем роде первобытного – когда случалась полемика, собирались съезды, съезжались ядовитые старики, устраивались обеды, приемы, велась переписка с иностранными учеными. Вместо этого оказался Баланда.
Но вот именно дни, когда хоронили на Дорогомилове мать, как и позже сентябрь, который проводил Глеб в одиноком бродяжничестве по Парижу – это-то и оказалось для Геннадия Андреича временем куда трудней истории со скифской чашей.
В музее, в отделе свезенного в революцию, открылись хищения – пропали какие-то ящики, в которых не совсем ясно, что и находилось. Они просто уплыли, в неизвестном направлении. Началось следствие. Ясно, что ни Геннадий Андреич, ни старый князь не увозили же на грузовиках этих ящиков. Но они высшее начальство, и они ответственны.
Князь был еще старше Геннадия Андреича, и другого характера – сразу пал духом и решил, что все кончено.
– Мы с вами, государь мой, разумеется, ни при чем. Кто это может усмотреть за каждым ящиком в подвале? Но мы начальство и прежний мир, нам не спустят. Подождите, пришьют нам, что мы этими вещицами расторговались.
– Посмотрим-с, – ответил Геннадий Андреич. – Увидим в ходе дела. Во всяком случае уступать не намерен я ни малейше. Ни крошечки-с, – сумрачно добавил он. – А там, что Бог пошлет. Дней же наших, ваше сиятельство, осталось вообще немного.
Говорил он одно, думал же совершенно другое, гораздо более мрачное. Но о чем думал, никому не говорил. Во всяком случае сопротивляться решил до конца.
Баланда был в ярости. Товарищ Колесников, которого он считал героем труда! Чуть ли к ордену не готовил – и вдруг прозевал воров!
В первый же раз, когда коршуном налетел он на него с упреками, Геннадий Андреич, побелев сколько мог, с жестким спокойствием заявил:
– Не я нанимал ваших молодцов-с, не мне за них и отвечать. Я ученый сотрудник, старший археолог музея, но что ночью взломали замки и на грузовике вывезли, это меня не касается. На это есть полиция.
– Во-первых, полиции теперь нет, а есть угрозыск, и вы, товарищ, со всем этим старым арсеналом на суде вообще будьте осторожнее.
– Я на суде скажу то, что есть, что знаю. Ни больше и ни меньше-с. Пусть воров и судят. Я же не имею к тому отношения.
– Да мне черт ли в том, что вы ученый археолог, важно, что пропало государственное имущество, и вы будете отвечать.
Но Геннадий Андреич смотрел на него таким безразлично-ледяным взором, так был сух, краток и как будто из другого мира, что, попылав, Баланда приутих.
– Я ведь вас и не обвиняю в том, что вы им помогали… Да, но они все-таки у нас с вами из-под носа сперли…
Этим Баланда отчасти и выдавал себя. Раз он комиссар музея, то куда ж сам-то глядел?
Следствие началось. Были подозрения, кое-кого из низших служащих арестовали, Геннадия Андреича допрашивали. Он тоже ждал ареста. Но его не тронули, хотя к суду, как и князя, привлекли.
В точности Агнесса Ивановна ничего не знала, как и тогда в истории с чашей. Но чувствовала, что что-то происходит, «Генечке тяжело», «у него неприятности в музее». Расспрашивать же не решалась, страх перед Геннадием Андреичем сидел в ней с юных лет. И сквозь синеву глаз ее чаще влажнела слеза: видела, что он худеет и желтеет.
Анна сказала ей наконец:
– В музее украли ящики. Кажется, суд будет.
Агнесса Ивановна сразу поняла, заплакала:
– Ганечку судить? За что?
– Ах, мама, я не знаю. Ну, конечно, не его, а тех, кто взял. А он будет давать показания.
– А если заодно и Геню?
– Мамочка, успокойся, он тут ни при чем.
Анна сама не знала и сама волновалась. Очень мать любила, но склонна была по-отцовски переносить горе. Слез и сентиментальностей не выносила.
Маркан мрачно тасовала карты.
– Теперь уж засудят. Там не станут разбирать. Все на Геннадия Андреича и свалят.
Анна вспыхнула:
– Перестань, Маркан, вечно каркаешь. Никто ничего не знает. Только маму расстраиваешь. Бог даст, все обойдется. Свидетели все за папу, я же знаю. (Она ничего не знала, но сказала так для матери.)
– Обойдется… Все к худу. Как я говорю, так и сбывается. Был царь, говорили – нехорошо. Теперь Ленина дождались. Была полиция, теперь милиция. Что ж, это лучше?
– Папа ни в чем не виноват, – твердила Анна, в нервности, – его обвинить никто не может.
Говорила она смело, как бы сама себя опьяняя, а в глубине мало верила: мало ли что невиновен – он начальство. Кому, собственно, и отвечать, как не начальству?
И к обычным ее делам и заботам прибавилось новое: тревога за отца.