Читаем Том 4. Рассказы для больших полностью

— И женщины, многоуважаемый. Вы это не хуже меня должны помнить… Кассирша, говорю, была табачная. Румянец натуральный — мальва! Голубой приворот в глазах. Улыбнется — вроде «Дюбека лимонного», высший сорт. Вечером из лавки медленно выйдет, походки такой и в Сицилии нет… Этак мимоходом без всякого старания на всю жизнь ушибет… А здесь, в Европе… Вон прошла компания, видали? Мышиный горошек на цыплиных ножках. Слов нет, изящны, гарнитуру много, — провизии ни на грош. Идет вот такое раскрашенное междометие. Разлет линии весь на виду, ножки циркулем… В любом трамвае, если у тебя пальто стоящее, перемигнись с ней, даже не зардеется, будто воинскую повинность отбывает. Впрочем, как ей под косметикой и зардеться. И все палят, все курят свои «Марилан». Дух от них, как от прокуренного боцмана… Пришел с такой в кафе или в кино, а она тебя, как из асфальтовой жаровни, дымом в глаза, в ноздри, в рот…

— Кассирша не курила?

— Зачем ей курить, когда она вся как лесная яблоня на заре была.

— Ого! Что же вы, папаша, на яблоне не женились? Папиросы бы она вам набивала.

— Недостоин был, сударь. Что пустое болтать… А вспомнилось по такому случаю: коробок папирос советских на днях мне француз один знакомый подарил… С серпом-молотом, с «пролетариями всех стран». Черт, думаю, с ними, с этикеткой их ослиной, у них и на ваксе пролетарии соединяются. Глотну «дыма отечества», табак ведь под русским солнцем вызревал.

— И что же, хорош?

— Дрянь первоклассная! Бумага груба — грязь с желтизной, начинка трухлявая, запах вроде выдохшегося далматского порошка. Даже горько мне стало. Каждая страна чем-либо славится. Во Франции табак плох — вино хорошее, вежливость отменная, в Германии — пиво, в Италии — макароны и песни. А у нас все было чудесно и все псу под хвост, насмарку пошло. Разве в замордованной стране такую душистую папиросу сфабриковать могут? Сатрапы-то их, поди, египетские сорта выписывают? А быдло, благодарное население, любой навоз скурит. Бросил я коробок с пролетариями в помойный бак, у окна посидел, от волнения две подряд французские папиросы высосал. И в иноземном дыму все передо мной всплыло, о чем я сегодня вам докладывать изволил. И кассирша, и «Мелкая крошка», и прочее такое… С какой стороны о России говорить ни начнешь — хоть с табачной — нет конца-краю словам, — не нахвалишься, не наплачешься…

Пожилой человек встал, стряхнул с коленей песок, посмотрел на закат и добавил:

— Так-то, дорогой мой. А между прочим, нам и домой пора; ишь, господа флиртующие из-под кустов выползать стали.

1928 Ноябрь

Париж

ФИЗИКА КРАЕВИЧА *

Начальница Н-ской мариинской гимназии сидела у себя в кабинете и поправляла немецкие тетрадки. Если считать кабинет рамкой, а начальницу гимназии картинкой, то картинка и рамка чрезвычайно подходили друг к другу. Блеклые обои, блеклая обивка мягких уютных пуфов и диванчика — такое же блеклое, полное лицо начальницы, такая же мягкая уютная фигура, заполнявшая кресло. Кружевные, цвета слоновой кости салфеточки на стареньких столиках с витыми ножками и такая же наволочка на старенькой голове… А пушистые, взбитые седые волосы так похожи были на лежавший между двойной рамой окна пухлый валик ваты. Правда, вата была пересыпана зеленым и алым гарусом, а серебристый ободок волос ничем не был пересыпан…

Над письменным столом на стене в овальных, либо округленных по углам, черного дерева рамочках висела домашняя летопись-иконостас, бесконечная родня. Мужчины, даже отставные военные с поперечными погончиками и в белых штанах, — все почему-то походили, кто на Герцена в молодости, кто на Майкова, кто на Гаршина. Хотя никто из них кроме приказов по полку, докладных записок и трафаретных старомодных любовных писем ничего не сочинял. Женщины в длинных юбках пагодами, с лебедиными шеями в детских воротничках, с уложенными на голове короной косами, с мягкими, обращенными в неземное глазами, — смутно напоминали иллюстрации к ненаписанным тургеневским рассказам. Но, впрочем, все они, и женщины и мужчины, даже плотный и безбородый морской врач с треуголкой под мышкой, даже трехлетний голый философ, сосавший в рамке на подушечке собственный кулачок, — каждый определенно какой-нибудь чертой были похожи на поправлявшую немецкие тетрадки начальницу гимназии. Мягким спокойствием, добротой, округленностью лица и какой-то общей уютностью, что ли, всей фигуры, которая никуда не торопится, с места зря не сорвется, и очень скупа на всякую жестикуляцию.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже