Читаем Том 4. Рассказы для больших полностью

И вот с первого часа, как приехал, все свое расписание переменил: Румянцевский музей, подъем на Ивана Великого, Кремль да окрестности, «Синюю птицу» у художесвенников — все отложил. Куда моя Ольга-Олимпиада, туда и я, как зонтик на кисти подвешенный. И изучал Москву применительно к тому, куда звонкие каблучки поворачивали.

* * *

А поворачивали они… Разве знает голубь в небе, куда ему запричудится плыть через минуту? Вернется с уроков, узкой перчаткой меня по руке хлопнет (перчатки, ей-богу, словно плечико грудного младенца благоухали) и угонит за собой на буксире… И только на втором-третьем перекрестке с хохотом начнем разбираться: куда нас, собственно, вольные ноги несут…

То душегрейку себе дымно-малинового бархата с хорьковой оторочкой отправится по верхним пассажам выбирать, а я решать должен: к лицу ли цвет, хороша ли парча на подкладке… Примерит, — Василиса Мелентьевна, — на душегрейку и не глядишь, что ни наденет, все собой украсит… То отправимся на Трубу карликовых попугаев-неразлучников в подарок племяннице покупать, и опять я консультантом по попугайской красоте. Не знал я до того, что взрослый таксировщик местного сообщения подчас счастливей приготовишки может быть… То в Третьяковку забежим, — за реку сквозь уездное Замоскворечье нырнем, — и начерно обойдем плечо к плечу любимые картины, дальше да дальше — словно знаем, что не раз еще к ним вернемся. А оттуда в случайную пивнушку: Олимпиада Иннокентьевна на шустовский плакат удивленно уставится, пьет свою «Фиалку», лимонад был такой (настой жженого сахару с пачулями), а я трехгорное пиво потягиваю, ракам задумчиво клешни обламываю, с голубого окна глаз не спускаю и думаю: «Господи! Ужели до отъезда всего лишь три дня осталось?!»

Мамаша ничего, не вмешивалась. Даже по-своему положение мне мое при дочери объяснила. «Липа у меня такая, и пес к ней, какой ни попадись, льнет, и кошки ее на всей лестнице обожают, а уж про людей не говорю. Кто к нам ни завернет, уж непременно к ней флигель-адъютантом приклеится. Воробьи даже, поверишь ли, по утрам к ней с балкона в комнату залетают. Хоть и моя дочь, а уж скажу по совести: клад-девушка».

А Липа из другой комнаты смеется, чашками звенит:

— Слыхали? Клад-девушка! Вот только открыть некому…

Так у меня язык к небу и прилип… Молчи, Федор, молчи. Нужен ты ей, как муха в чае. На кого, микроб, глаза подымаешь?..

* * *

В предпоследний вечер, мрачный, как «Остров смерти», шагал я по болдыревской гостиной. Олимпиада Иннокентьевна в столовой чай разливала. Дядя ее пришел, брат мамаши, мастодонт в купеческом сюртуке, на голове седой бобрик, бородка веером, глаза строгие гвозди, — солиднейшая орясина. Сидел, потел, чай с блюдечка всасывал и молчал. Перстнями поиграет, вздохнет и опять к своему блюдцу припадет.

Человек навек уезжает, а он тут, как насос, хлюпает… Шагал я по гостиной и со злости обстановку критиковал. Само собой, я не профессор домашней эстетики и до этого вечера даже и не покосился, что у них там по углам наворочено, однако в злости человек легко в критиканство впадает.

Кресла, например… от прежнего купеческого великолепия остались… жабы красного дерева, ни тебе пропорции, ни тебе удобства, — сиденье, как у выездного барского кучера, когда на нем 18 армяков для стиля намотано… Спинка у дивана покатым катком, голову прислонишь, как к могильной плите… Портьеры — шаману сибирскому шубу из такой бы портьеры сшить. Доволен бы остался! А на золоченом пупыристом столике уж совсем африканско-московская штучка… Мамашин вкус. Наполеон гипсовый над кремлевской стеной ручки сложил, штепсель ежели в него сзади вставить, глаза красным пламенем, как у вурдалака, нальются, над кремлевской стеной за матовым стеклом пожарчик розовый вспыхивает. И под сие сооружение мамаша еще граммофон обычно заводит: «Шумел-гудел пожар московский, дым расстилался над землей»… Тьфу!

Ведь вот сидит леший. Дядя, подумаешь. Нужен он здесь, как верблюду арфа. Точно у него после моего отъезда времени не будет чаи свои прихлебывать…

Васька Болдырев в пустую гостиную на шаги мои вошел и смеется.

— Ты что, метроном, шагаешь?

— Скучно. Да и дядя твой, извини, подавляет. Экая гора добродетели, замоскворецкий бонза. Пошути-ка при таком…

Васька задернул портьеру и, усмехнувшись, понизил голос:

— Это ты про Савелия Игнатьевича-то? Да ты знаешь ли, что бонза этот раза по три в год новую одалиску себе заводит. Уж дома у него так и знают: не стесняется дядя, — чуть кабинет его сверху тащат и на ломового укладывают, значит, он к новому сюжету перебирается. Без своего кабинета он, чудак, не может, а на что ему там письменный стол, сам Мартын Задека не разгадает. Месяц-другой пройдет, с одалиской своей разругается, — глядишь — кабинет опять во двор въехал, а сам дяденька на коленках покаянно от самых ворот по лестнице вверх ползет. Доползет до тетенькиной спальни и до тех пор не встанет, пока прощенье себе не вымолит. Думаешь, вру? Всей Москве известно… Вот тебе и гора добродетели. Идем в столовую? А он, между прочим, старик добрый и очень тебе пригодиться может.

* * *
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже