Распался бронированный кулак, пробивавший путь к окруженной армии. Как радостно было слушать сводки Манштейна, когда двенадцатого декабря, всего три недели назад, он начал свой победоносный марш к Волге!
Три танковые, три пехотные, две кавалерийские дивизии, девять артиллерийских полков, сотни танков… Приказ был краток: проломить боевые порядки русских, выручить сидящую в котле армию. Уже тринадцатого декабря вошли в дело триста танков, да еще столько же следовало во вторых эшелонах. Двенадцать дней кровавых боев с переменным успехом, двенадцать дней невиданной жестокости сражений, двенадцать дней, полных надежд у тех, кто был в котле… Вот всего восемьдесят километров отделяют передовые части Манштейна от Волги…
Шестьдесят…
Сорок!..
И вдруг громадная сила выдохлась и медленно покатилась обратно, туда, откуда начинала поход, — к Котельникову. Там Манштейн намеревался собрать новый кулак. Он слал ободряющие радиограммы: держитесь, я еще приду! Но вместо того чтобы Манштейну прийти к Волге, русские ворвались в Котельниково…
Паулюс прочитал сводку. Русские упредили замыслы фельдмаршала. Могучая сила их танков и мотопехоты гигантской волной обрушилась на части Манштейна. Котельниковский плацдарм, снова готовившийся стать трамплином для прыжка к Волге, стал гигантской могилой германских солдат… А фронт откатился еще на много десятков километров на запад, и надежда на выручку утрачена. Ее больше нет. Ее не будет. Конец!
Генерал-полковник машинально выглянул в квадратное окно, забранное решеткой и выходившее в обширный двор. Подступы к окну заминированы снаружи, приближаться к ним запрещено.
Иногда генерал-полковник ловил себя на мысли, будто он заключен в тюремную камеру, — так удручающе похож был на нее этот подвал, это окно с железной решеткой.
Впрочем, теперь, когда рухнула последняя возможность выбраться из котла, командующий думал, что и настоящая тюрьма не за горами.
Однажды он познакомился с подобного рода заведением. Нет, он не был узником… Как-то, спасаясь от огневого вала русских, часа два-три он провел на командном пункте дивизий генералов Шемера и Даниэльса. За неимением более подходящих и безопасных помещений в расположении их частей, генералы устроились в тюрьме этого города на Волге.
Генералы посмеивались, принимая командующего армией в столь странной и зловещей обстановке. Командующему было не до смеха, нет!
Да, той картины ему никогда не забыть! Командиры дивизий помещались в камерах, наскоро оборудованных под кабинеты. Настоящие каменные мешки с окошками, забранными толстыми железными прутьями. До войны тут сидели убийцы и грабители… Генерал-полковник, разговаривая с командирами дивизий, вдруг поймал себя на мысли такой странной, что она поразила его. Генералы и он, командующий армией, — не похожи ли они на тех, кто занимал эти камеры в мирные времена? Преступники сменили преступников! Разве дивизии Шемера и Даниэльса не убивают, не грабят? Разве армия, подчиненная ему, не совершает деяния в тысячи раз более страшные, чем проступки уголовников? Те вламывались в квартиры мирных людей, на их совести два-три убийства, пять-шесть грабежей со взломом… А его армия вломилась в мирную страну, на ее совести десятки тысяч убитых. А грабежи?.. Да кто ж считал, сколько мирных людей ограблено солдатами фюрера! Командующий поспешил убраться из тюрьмы, она навевала на него слишком тяжелые мысли.
Генерал-полковник снова выглянул в окно. Но и то, что он увидел, тоже не обрадовало его. По двору, подобно сонным мухам, шатались без дела солдаты и офицеры, вооруженные автоматами. Физиономии этих людей были серы и угрюмы, словно их угнетало не столько положение, в которое они попали, сколько хмурый, холодный и ветреный день — последний день уходящего в вечность года.
Снег запорошил штабные машины, сделанные разными фирмами Европы. Они стояли во дворе на приколе. Ездить на них некуда. Фронт сжался так, что в некоторых местах до переднего края можно дойти за полчаса через развалины домов, груды битого кирпича и щебня, минуя надолбы и проволочные заграждения, полуразрушенные снарядами и бомбежкой с воздуха.
Сегодня молчала артиллерия и не летали бомбардировщики. Лишь кое-где слышались короткие очереди автоматов и огонь пулеметов на флангах.
«Может быть, русские тоже празднуют канун Нового года?» — плелись ленивые мысли.
Командующий встал и снова зашагал, тяжело и медленно, из угла в угол.
«Все люди отмечают этот день. Почему бы его не праздновать русским?.. Интересно, сколько времени я могу продержаться? Впрочем, там увидим…»
Когда наступит это неопределенное «там», генерал-полковник не знал и не желал об этом думать. Думать сейчас ему вообще не хотелось.
Самое страшное из человеческих чувств — равнодушие, когда ничто не радует и все валится из рук, равнодушие ко всему на свете, безразличие к происходящему. Полная душевная опустошенность овладела генерал-полковником задолго до этого угрюмого дня.