Несколько удивляло и даже, пожалуй, обижало Елизавету Вадимовну, что, исчезая из города невесть куда с тою же внезапностью, как в город явился, Сережка не нашел нужным проститься с нею. Но в ушах ее памятно звенели значительные, торжественные слова, сказанные Сергеем тогда — на спектакле, — при последней встрече за кулисами. И, когда вспомнила, ей казалось правдою то, во что хотелось верить, чтобы была правда. Мечталось, что Сергей в самом деле отступился от нее… рушились дикие, потерявшие естественность отношения, рабскую — в конце концов — принудительность которых скрашивала только, распаляемая по старой памяти чувственность… последний призрак прошлой грубой сказки растаял… она свободна… И уж теперь-то — шалишь! в другой раз старый дружек ее врасплох не застанет и не подманит. Она сумеет застраховать и обезопасить свою свободу. Если вернется Сергей и слову своему изменит — опять закапризничает и попробует лапу на нее положить, — так она против этой лапы такую другую мужскую лапу подготовит, что — ни обойти ее, ни объехать, будто шлагбаум на большой дороге. Надежда развязаться с грубою тайною давно опостылевшей, выцветшей, насильной, искусственной любви была настолько соблазнительна и радостна, что Елизавета Вадимовна даже мечтать выучилась… Пожалуй, немножко жаль было Сережки как мужчины, с которым по временам приятно было отвести — если не душу, то тело. Добродетельная роль театральной Жанны д’Арк, как прозвал Наседкину восторженный Мешканов, утомляла Елизавету Вадимовну и надоела ей страшно. Невыносимо наполнять лицедейством всю жизнь свою, чуть не двадцать четыре часа в. сутки. У Наседкиной совершенно не оставалось времени для отдыха — чувствовать себя собою самою. За кулисами — либо скучная замкнутость неприступной весталки от искусства, либо — с теми, кто «свой», вроде Мешканова, — напускная веселость и ласковость доброго, славного, бесполого товарища. Вокруг восходящего светила, конечно, быстро сложилась партия поклонниц и приверженцев. Назревали уже для нее общие клички. Самой Наседкиной, Мешканову, ее первосвященнику, и Светлицкой, ее великой жрице, очень хотелось, чтобы к группе этой привилось название «молодой». Тем более что она составилась, по преимуществу, из начинающих и вторых артистов, маленьких служащих, неудачников-музыкантов, которые почитали себя в несправедливом загоне у дирекции, а потому имели зуб на «стариков» труппы вообще и на самое Елену Сергеевну Савицкую — в особенности. Но Ванька Фернандов упорно звал партию Наседкиной — даже не по ее имени, — «Санькиной командой», бесцеремонно указывая таким образом, из какого корня сие древо раздора произрастать пошло… Вне театра — либо непрерывная смена любопытной поклоннической толпы из публики и прессы, на каждого и каждую из которой надо потрафить, показавшись умною, милою, приятною, очаровательною; либо отрекающаяся от личности работа над ролями; либо — искусственно-восторженный, притворно-стыдливый роман с Берлогою: мещанская льстивая комедия сантиментальной одалиски, грустно покорствующей своему обожаемому султану. [410]
Елизавета Вадимовна десятки раз упрекала себя, что выбрала для завладения Берлогою именно этот утомительный и приторный тон, но — делать было нечего, менять поздно: рыбу тянут из воды на том крючке, на который она попалась…— Я была птичка… Теперь — нет… съел птичку… — шептала она, отдавшись Берлоге в первый раз.
— Ну кой черт? Не шестнадцать же вам лет! — грубо прикрикнул он, но был сконфужен.