Войска двигались в обход Подкопаньских выселок, направляясь к удобным, наезженным спускам через торфяники, после которых главная дорога устремлялась дальше, на запад. Выходило, что немцы не собирались задерживаться на Подкопаньском разлоге и шли напрямик к Большим Ветрякам.
Однако после полудня возле Марьиной избы внезапно объявился белоокрашенный мотоцикл с коляской. Один из немцев, в маскхалате, остался за рулем, другой, в белой бараньей дубленке и с автоматом на груди, громыхая подковками, поспешно вбежал на крыльцо и появился на пороге избы.
Он был в глубокой каске, тоже выпачканной белым и надетой поверх вязаного подшлемника, обрамлявшего лицо заиндевелым овалом. На темных, заветренных скулах проступали мясные пятна обморожений. От всего его облика, даже от белого полушубка, замызганного соляром и грязными пометами кострищ, веяло суровым дыханием войны, как и цепенящей стылостью завоеванных пространств, которые пришло время отдавать обратно.
Николка и Любашка инстинктивно почувствовали его отчужденную непримиримость и в страхе припали к матери.
— Ир зольт алле веггеен! [14]
— хрипло проговорил он сквозь иней подшлемника, закрывавшего подбородок. Он покивал автоматом в сторону двери, добавил жестко: — Вег! Вег раус! [15]Марья не поняла ни одного слова, но по тону и жестам догадалась, что их почему-то выгоняют из дому. От ее лица толчками отлила кровь, и губы враз сделались бесчувственными и чужими, не способными что-либо проговорить.
— Алле зи лос! [16]
— повторил он нетерпеливо.— Ди цайт дренгт! Лос! Лос! [17]Внезапно за дорогой, на грядках нижнего огорода, грязным кустом из пыли и дыма вскинулся взрыв. В уличную стену избы толкнуло так, что посыпалась глиняная обмазка.
Немец, указав на окно, где под расковыренной землей все еще висел серый клок дыма, повысил голос:
— Ман дарф нихт хир зайн! Хир ист ди фронт! Дарауф штетт тодесштрафе! [18]
Поозиравшись по сторонам, немец схватил висевшее на гвозде Николкино пальтишко и бросил его к Марьиным ногам.
— Цит ойх шнель ан! [19]
Марья принялась одевать Николку. И как нарочно, все застегивала не ту пуговицу.
— Шнеллер! Шнеллер, тойфельсвайб! [20]
— Немец снова дернул автоматом.— Их хабе кайне цайт! [21]Он достал из-за пазухи полушубка карманные часы на цепочке, распахнул крышку и раздраженно выкрикнул:
— Цейн минутен! Цейн минутен! [22]
Резко повернувшись, немец поднырнул каской под дверной косяк и вышел в сени.
Под окнами забубнил мотоцикл, неожиданно злобно рявкнул и помчал по уличной дороге к Затулихиному подворью — должно, выгонять Затулиху.
— Ох, куда ж это?! — заломила руки Марья.— Да деточки вы мои!
Переняв Любашкину дрожь, она бестолково, суетно забегала по избе, не зная, что делать, что собирать. Наконец распахнула сундук и бросила на пол шалицу, растянула углы. На ее середину покидала кое-какие свои и ребячьи пожитки, под тряпье подсунула когда-то купленный Иваном ридикюль, набитый семейными бумагами и налоговыми квитками, сверху бросила соль в тряпочке, кружку, початую свечу со спичками и самую малую иконку — Казанскую. В последнюю минуту вспомнила про еду и завернула в клеенку еще теплый чугунок с пареными бураками. Больше брать было нечего, и она, поозиравшись и перекрестясь в святой угол, где сиротливо оставался большой померкший Никола, дрожащими руками свела и затянула над поклажей концы платка.
Того сердитого немца все не было, поди, расправлялся с Затулиной Катериной. Той хоть есть куда бежать, у нее в Подкопани двоюродная сестра, только лог перейти… Дак а если и оттуда выгоняют? Не приведи господи…
Наконец снаружи послышалось натужное нытье мотора, но это оказался не тот белый мотоцикл, а два крытых грузовика с пушками… Потом проехало несколько конных фур, и следом торопко, вразлад мелькая касками, прошамкали сухим истолченным снегом пешие немцы.
И тотчас где-то совсем близко рвануло, резко звякнули горничные стекла, и стало слышно, как застонало надрубленное дерево, как зашлось оно долгим надсадным скрежетом и наконец тупо грохнулось о мерзлую землю.
— Мамка-а…— тихо заплакала Любашка.— Я боюсь… Я не хочу туда…
— Что ж мне с вами делать? — Марья уронила руки.
— Я не хочу туда…— вздрагивала плечиками Любашка.— Там стреляют…
— А мы и не пойдем! — не веря самой себе, утешала Марья.— Куда ж нам идти? Из своего-то дома? Вот и не пойдем… Пусть стреляют! А мы не пойдем!
Любашка мокро посмотрела на мать, а та вдруг, как бы на что-то решась, вскинулась голосом:
— Коленька, сынок! Побеги отвори погреб! Да сбрось туда узел. А я водицы начерпаю… Ох, побыстрей, родненькие… А то страшный немец опять явится.