Читаем Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь… полностью

— Вижу! Вон он! Во-о-он! Глядите на облако… Ну, молодец: прилетел!

— Что за чепэ? — выставился из своего блиндажа новый командир огневого взвода, недавно прибывший взамен убитого.

— Весна, товарищ младший лейтенант! Потолок протек!

— А ну не высовываться мне!

— Так ведь тихо. Небо чистое, нигде ничего…

— Р-разговорчики! — пресек лирику командир. Обшарив глазами небо, тут и там запятнанное облаками, он, однако, и сам снял еще совсем новую серо-голубую училищную ушанку и, зажмурясь, смежив ячменно лучившиеся на свету ресницы, подставил свое строгое пацанье лицо солнцу. Не раскрывая глаз, продолжая дремотно нежиться, он проговорил с ленивой, начальственной растяжкой: — Та-ак… Два человека: Носов, ну и ты, Панюков… есть Панюков?

— Тут я! — поспешил высунуться из прохода Панюков. Он всегда пугался собственных слов, при этом его зеленые глаза останавливались и округлялись, будто ожидали пощечины.

— Пойдете к старым немецким траншеям,— продолжал младшой.— Поищите досок, порожних ящиков, ну и всякого такого. А то скоро на огневой утонем по уши.

— Сейчас прямо? — испуганно округлил глаза Панюков, как и я, обрадованный, что предстоит куда-то идти.

— Сразу и пойдете. Да по блиндажам поищите железных скоб. У немцев все капитально, так что скобы должны быть. Нам тоже надо бы накаты схватить. Зимой, поди, на авось делалось. А теперь вся наша держава оттаяла. От первого же близкого разрыва, как тогда во втором расчете, все перекрытия рухнут. Понятно говорю?

— Да уж чего уж…

* * *

И вот мы пошли. Потопали на восток, к Днепру. Ноги будто радовались возможности идти куда-нибудь, сообщая эту ножную радость душе, а уж у той свои утехи: после окопов и землянок — обостренное чувство простора, сладкий ветер, рожденный обильной водой и взопревшей землей, рвет прокуренную грудь, пьяно отдает в голову. И предвкушение воли, краткой свободы, предоставленные самим себе — ни команд, ни жестких окриков, без чего невозможно массовое окопное существование. А еще радуешься, что идешь в тыл, будто на побывку в иную жизнь. Конечно, иная жизнь там, за Днепром, где посыпаны песком штабные дорожки и пахнет парикмахерской. Но то заречное бытие для многих несбыточно. Солдату-обмоточнику, если он каким-то образом не связан с политорганами, особотделом или какой-нибудь самодеятельностью, вовсе там делать неча. Очутиться же по ту сторону у солдата только одна уважительная причина: если его шарахнет, продырявит или отшибет что-нибудь. Но мы рады и этим своим безлюдным двум-трем тыловым верстам, куда пули уже почти не залетают или обессиленно, дохло шлепаются о комья земли, в порушенное железо. Здесь не надо кланяться каждому вжику и можешь ходить по-человечески, как когда-то на гражданке. Чего же еще надо для счастья!

Но главная радость — весна! Какое это все-таки окрыляющее чувство! Особенно здесь, на передовой, где все — и человек, и каждый куст, и всякая пичуга — пребывает на весах жизни и смерти. И потому любая вешняя примета бытия имеет особый знак и особую цену. И все же на дне нашей радости остается неизбывная печаль, возможно, от неопределенности солдатской судьбы, а может, и от неосознанного ощущения несовместимости этой взрытой войной земли с вольным, величавым ходом облаков. Уже завтра облака будут где-то далеко над Россией, и даже вполне может быть, что пройдут они над самым твоим домом, над двором, где мать как раз примется натягивать веревку, чтобы развесить свои бедные, изношенные постирушки.

И по сей день вольное шествие облаков вызывает во мне грустное чувство собственной бренности и несвободы.

Впрочем, что мнит себе Панюков, я не знаю. Он уже мужик, лет на пятнадцать старше меня, у него семья, хата в деревне, а потому, надо полагать, одолевают его какие-то свои думы, радости и печали. Он шел впереди меня, время от времени оборачивался и испуганно округлял глаза: иду ли я? И тогда я видел его бурачное лицо с широкими, как у пермского божка {108}, скулами, маленький вздернутый и всегда как бы озябший нос, под которым нехотя пробиваются чернявые усики. Обтекая рот, усики переходят в изреженную скопческую бородку. Вся эта поросль пребывала в одной зачаточной поре, и Панюков никогда не брился.

Убедившись, что я не отставал, он снова принимался вышагивать частыми спорыми шажками, постукивая самодельным щупом-костылем, каковым наш брат солдат обшаривал брошенные и выжженные усадьбы в поисках какой-нибудь зарытой снеди. Таких приспособ было множество, каждый ладил себе на свой вкус и аршин. Взял он его с собой, наверно, просто так, для надежности хода, поскольку на нашем берегу в окружном обозрении никаких поселений не было видно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже