«Пропал совсем…» – подумал он еще раз, уже совсем теряя сознание.
Колени его подкосились, и он упал, уже не услышав, как загрохотали по лесу выстрелы подоспевших и открывших огонь милиционеров.
Проснулся Дергач в больнице. И первое, на что он обратил внимание, – это на окружающую его белизну. Белые стены, белые подушки, белые кровати. Женщина в белом халате подошла к нему и сказала:
– Ну, вот и очнулся, милый! На-ко, выпей вот этого.
И, слабо приподнимаясь на локте, Дергач спросил:
– А где Хрящ?
– Спи… спи… – отвечала ему белая женщина. – Будь спокоен.
Словно сквозь сон видел Дергач какого-то человека в очках, взявшего его за руку.
Было спокойно, тепло и тихо, а главное – все кругом такое белое, чистое. От черных лохмотьев и перепачканных сажей рук не осталось и следа.
– Спи! – еще раз сказала ему женщина. – Скоро выздоровеешь и уже скоро теперь будешь дома.
И Дергач – маленький бродяга, только огромными усилиями воли выбившийся с пути налетчиков на твердую дорогу, – закрыл глаза, повторяя чуть слышным шепотом: «Скоро дома».
Через день Яшка и Валька были на свидании у Дергача. Оба они были одеты в огромные халаты, причесаны и умыты. Дергач улыбнулся им, кивнув худенькой, остриженной головой. Сначала все помолчали, не зная, как начать разговор в такой непривычной обстановке, потом Яшка сказал:
– Дергач! Выздоравливай скорей. Граф арестован, он оказался настоящим графом. Они вырыли под пальмой ящик, спрятанный старым графом перед тем, как бежать к белым. В ящике много всякого добра было, но из-за тебя всё успели захватить наши милиционеры. Ты выходи скорей, все мальчишки будут табунами за тобой теперь ходить, потому что ты герой!
– А Хрящ где?
– Хрящ убит, когда отстреливался.
– Дергач, – несмело сказал Валька, – а твоих домашних по объявлению разыскали. И тебе хлопочут пионеры билет. А Волк кланяется тебе тоже… Он очень любит тебя, Дергач.
Дергач вздохнул. По его умытому, бледному еще лицу расплылась хорошая детская улыбка, и, закрывая глаза, он сказал радостно:
– И как хорошо становится жить…
Неоконченные произведения*
Обыкновенная биография*
В Воронежском военном госпитале я пролежал три недели. Рана еще не совсем зажила, но за последние дни прибывало много [раненых][2]
шахтеров с линии Миллерово – Луганск – Дебальцево. Мест не хватало. Мне выдали пару новых, пахнущих свежей сосною костылей, отпускной билет и проездной литер на родину, [в городок Арзамас].Я надел новую гимнастерку, брюки, шинель, полученные взамен прежних – рваных и запачканных кровью, – и подошел к позолоченному полинялому зеркалу [стоявшему в углу приемной].
Я увидел высокого, крепкого мальчугана в серой солдатской папахе – самого себя с обветренным похудевшим лицом и серьезными, но всегда веселыми глазами.
[И узнавал я в себе и не узнавал того озорного четырнадцатилетнего мальчугана, который полтора года тому назад убежал из школы.]
Полтора года прошло с тех пор [когда, обозлившись, из отцовского маузера всадил я в паркетный пол школы пулю]. И когда, испугавшись, убежал я из нашего города Арзамаса.
С тех пор прошло многое: Октябрь, Боевая дружина сормовских рабочих, Особый революционный отряд, фронт, плен, гибель Чубука, прием в партию, пуля под Новохоперском и госпиталь.
Я отвернулся от странного зеркала и почувствовал, как легкое волнение покачивает и слегка кружит мою только что поднявшуюся с госпитальной подушки голову.
Тогда я подпоясался. Сунул за пояс тот самый, давнишний маузер, из-за которого было столько беды в школьные годы, и, притопывая белыми, свежими костылями, пошел потихоньку на вокзал. Там спросил я у коменданта, когда идет первый поезд на Москву.
Охрипший суровый комендант грубо ответил мне, что на Москву сегодня поезда нет, но к вечеру пройдет на Восточный фронт санитарный порожняк, который довезет меня до самого Арзамаса.
И еще сердитый комендант дал мне записку на продпункт, чтобы выдали мне хлеб, сахар, селедку и махорку в двойном размере – как отпускнику-раненому.
Хлеб, сахар и селедку я положил в вещевой мешок, а махорку отдал на вокзале одному товарищу, который был еще раньше ранен и теперь опять возвращался на фронт.
Около года я не получал писем от матери. Сам я написал ей за это время два или три коротеньких письма, но адреса своего сообщить ей не мог, потому что в то время полевых почтовых контор еще не было, да если бы и были, то и это не помогло бы, потому что орудовал наш маленький отряд больше по тылам – сначала у немцев, потом у гайдамаков и у белых.
А из госпиталя, из Воронежа, я не писал нарочно – чувствовал, что мать, узнав о моей ране, только без толку расплачется и разволнуется.
Санитарный порожняк торопился на восток, где в это время шли крепкие бои с Колчаком. Уплывали одна за другою станции, чужие, незнакомые, но все так похожие одна на другую – забитые, грязные, кричащие, звенящие, лязгающие оружием, расцвеченные красными флагами и плакатами.
Мелькнет вокзал, красноармейцы, выстроившиеся с котелками возле дымящейся походной кухни.