«Радио», – подумала Сашенька, просыпаясь и вслушиваясь. Нет, это было не радио, а живой голос. Дивный голос – лучше не скажешь. Боже мой, но ведь это голос мамы!
Сашенька чуть-чуть приоткрыла глаза. Мама сидела на табуретке перед их единственным столом, покрытым блеклой, вытертой клеенкой, распускала на пряжу старую шерстяную бежевую кофту, которую Сашенька носила еще в школе и… пела. Да, это пела мама…
Навсегда запомнила Сашенька этот момент своей жизни, момент, перевернувший в ее судьбе все и поставивший все с головы на ноги, запомнила в тех мельчайших, чувственных подробностях, в которых способна запомнить только женщина.
В комнате было полутемно, только яркий, преломившийся в двойных стеклах потолочного оконца желтый луч солнца падал на мамино рукоделье, на ее непокрытые каштановые волосы с седыми прядями; мириады остро светящихся воздушных частиц хаотично роились внутри солнечного луча и, безусловно, жили каждая своей отдельной судьбой; крепко пахло жареными пирожками – еще тепленькие, они стояли в двух глубоких тарелках на дальнем от мамы краешке стола; чуть различимо отдавало нагоревшим фитилем керосинки, еще доносился запах хозяйственного мыла, которым мама простирала старую кофту, которая сейчас буквально таяла у нее в руках, превращаясь в моток шерсти; за стеной кочегарки что-то клацало, наверное, дворовые старики стукали костяшками домино о железную столешницу; левая нога чуть затекла, занемела, и Сашенька ощутила, как побежали по ней колкие мурашки – от ступни к голени и вверх, к бедру; скосив глаза, Сашенька увидела, что простыня смята у ног жгутом, и ее матово-белое тело жемчужно светится в полутьме, – яркий луч падал из окошка под углом, мимо нее, и она оказывалась как бы в тени.
пела мама.
– Мама, – прошептала Сашенька, – мама, ты поешь по-русски?!
Мама смолкла, но не испугалась. Она посмотрела на дочь долгим пристальным взглядом чуть раскосых усталых карих глаз, и они вдруг ярко вспыхнули, осветили все ее мгновенно помолодевшее лицо, неуловимым движением она резко переменила осанку, плечи ее гордо распрямились, и даже облезлый вечный серо-палевый платок и тот лег как-то по-другому, как-то необыкновенно изысканно… Пауза была так томительна, что у Сашеньки перехватило дыхание. Наконец, мама сказала, очень просто, но как-то очень чеканно, совсем не так, как говорят обычные люди:
– Да. Я урожденная графиня Ланге Анна Карповна. Да, я говорю по-русски, по-французски, и по-немецки, и по-испански, и по-итальянски, и, если надо, по-гречески…
Сашенька присела на жесткой кровати. Кровать была очень жесткая от того, что поверх обветшавшей, продавленной сетки под матрацем лежали доски.
– Мама… Мамочка…
– Сегодня папин день рождения, – продолжила мать, не замечая смущения дочери, вернее сказать, ее полного ошеломления. – В этот день он всегда аккомпанировал мне на рояле, а я пела. Особенно он любил этот романс. Извини.
Сашенька в абсолютном оцепенении сидела обнаженная на кровати. Трудно сказать, как долго длилось молчание – то ли минуту, то ли вечность. Потом мама сказала опять же на чистом русском языке:
– Одевайся, доченька. Рано или поздно это должно было случиться. Я должна была себя выдать. И вот видишь – выдала. – Она засмеялась радостным, облегчающим душу смехом. – Может, оно и к лучшему, ты уже совсем взрослая, должна понять меня правильно.
Еще не сообразив ничего толком, Сашенька бросилась к маме и прижала ее голову к себе, к своему животу, а мама как сидела на табуретке, так и осталась сидеть, только отбросила старую кофту и пряжу, освободила руки и крепко-крепко обняла Сашеньку, и обе заплакали, как по команде, и этот их единый плач означал главное: ничто, никакие превратности судьбы не отнимут их горячо любящие души друг от друга.