— Пропади он пропадом, тот общий клип! Хожу как выхолощенный, и в душе, и за душой пусто. Как жить буду?
— Иди к людям, к обществу. Одному зараз не прожить.
Не послушался отца, не пошел Евдоким в степь, к людям. До зимы чего-то поджидал, о чем-то раздумывал. И когда в декабре над Холмогорской разразилась метель, Евдоким под покровом остуженной ночи увел из общей конюшни своих молодых коней. На рассвете, миновав Усть-Джегутинскую, он свернул с дороги в лесок и там скоротал день. Ночью направился в верховье Кубани. Слышал, что в Эльбрусском ущелье уже собрались такие же обиженные, как и он. Начинало светать, когда он въехал в ущелье. Каменистая дорога сузилась, вдали, на фоне отвесной скалы, маячили два всадника в остроплечих горских бурках. Они преградили Евдокиму путь, держа наизготове винтовки. Не спросив, кто он и как сюда попал, всадники отобрали коней, а Евдокиму завязали башлыком глаза и, подталкивая прикладом, отвели в пещеру. Когда сняли с глаз башлык, Евдоким увидел мужчину в кубанке и в черкеске с белевшими через всю грудь газырями. Сабля свисала чуть ли не до земли, и, когда он проходил по пещере, она цеплялась о сапог и звякала.
— Кто таков? — спросил он простуженным, хриплым голосом, обращаясь к казакам в бурках. — Где изловили?
— Сам заявился, — последовал ответ. — При нем две лошади.
— Чей будешь? — спросил мужчина в черкеске, обращаясь к Евдокиму. — Имя и прозвище?
— Евдоким, сын Беглова Максима. Из станицы Холмогорской.
— Кулак? Лишенец?
— Никак нет, мой батько кузнец.
— За каким дьяволом пожаловал?
— Коней спасал… и набрел сюда. Кони мои, я их взрастил.
— Хватит брехать! Большевичок, да? Подосланный, да? С конями, да? — Мужчина в черкеске остановился, хлестнул плетью о сапог. — Антонов! Возьми этого приблудня и проверь на деле. — И снова к Евдокиму: — Слушай меня, сын Беглова. Я поручаю тебе свершить приговор. Есть у нас один… из шахтериков, приговорен к расстрелу. Покончи с этим шахтериком, покажи свою удаль, а тогда и потолкуем насчет спасения твоих коней. Понятно? Идите!
Изгибалась та же каменистая узкая дорога. Слева шумела, плескалась Кубань, вскидывая белые гривы бурунов, справа темнела скала. У шахтера кровянила ссадина на виске, голова не покрыта, рубашка разорвана, руки связаны за спиной, но ступал он твердо по кремнистой тропе. Казак Антонов поставил пленного лицом к бушевавшей реке, из-под бурки вынул обрез, протянул Евдокиму:
— Уже взведен. Бери и бей, только без промаху.
Евдоким взял обрез, короткий, тяжелый, и мелкая дрожь пошла у него от руки по всему телу. И пока Евдоким смотрел на обрез, не зная, что делать, пленный взмахнул руками и кинулся в гремевший поток. Антонов два раза выстрелил из винтовки и заорал:
— Кто? Кто руки ему развязал?! Ты, гадина!
И в этот момент, сам не зная, как и почему, Евдоким нажал спусковой крючок. Грянул выстрел, Антонов покачнулся и, судорожно подгибая ноги, повалился на каменную плиту. Евдоким бросил обрез и побежал. Вскарабкался на невысокую скалу, пробежал ложбинку и снова, до крови ранив пальцы, полз по камням вверх. Так два дня и две ночи, питаясь лесными орехами и кислицами, он плутал по горным тропам и наконец набрел на станицу Зеленчукскую. Оборванный, голодный, с трясущимися руками пришел в районное отделение милиции и рассказал обо всем, что с ним случилось. Ему не поверили, может быть, потому, что за эти два дня банда в Эльбрусском ущелье уже была разбита. Евдокима арестовали и отправили в Степновск. Там его судили, и пять лет он провел на лесоразработках в Архангельской области. В станицу Холмогорскую вернулся осенью тридцать шестого. Обросший гнедой бородой, худущий, он остановился перед своим двором и вместо хаты увидел развалины. Покачал головой, вытер кулаком навернувшиеся слезы и ушел.
Жил у отца, как живут квартиранты, ни во что не вмешивался, ни с кем не разговаривал. И не один раз еще подходил к своему развалившемуся двору… Отец посоветовал вступить в колхоз, и Евдоким согласился. «От чего убегал, к тому и прибёг». Летом жил на полевом стане, ни от какой работы не отказывался, куда посылали, туда и шел. Был молчалив, угрюм, никто не видел на его волосатом лице улыбки. Зато частенько видели Евдокима хмельным, и в такие минуты он был еще угрюмее.
— Вижу, сыну, глубоко упрятал обиду, — сказал отец. — Дичишься, злобствуешь. Выбрось все из головы и из души.
— Из головы, кажись, можно выбросить, хоть на время, а из души нельзя, — отвечал Евдоким. — Руки отяжелели, нету во мне никакой радости ни к жизни, ни к работе.
— Давай обучу тебя трактористом. Машин зараз много, рулевые нужны.
— Не хочу.
— А чего? Сядешь, как Василий, за руль.
Евдоким отвернулся и, сгибая широкую спину, вышел из хаты.
После ужина мать смотрела на сына заплаканными глазами.
— Сынок, что же с тобой будет дальше?
— И вы, маманя, про то же?
— Вижу, горюшко дюже тебя оседлало. А ты стряхни его с себя, выпрями плечи.
— Как это сделать? Научите, маманя.