Хоть и очень растроганный, Шелтон ерзал на стуле, не зная, как быть, ибо врожденный инстинкт англичанина или какая-то болезненная сдержанность не позволяли ему выказывать свои чувства и заставляли уходить а себя, когда их проявляли другие. Такие проявления чувства он допускал на сцене или в книге, но в жизни он их не допускал.
Когда Ферран ушел, неся в каждой руке по чемодану с вещами, Шелтон сел писать Антонии.
«…Бедняга был не в силах совладать с собой и расплакался, как ребенок, но вместо того, чтобы почувствовать к нему сострадание, я словно окаменел. И чем больше мне хотелось выказать ему сочувствие, тем холоднее я становился. Что же мешает нам проявлять наши чувства — боязнь показаться смешными или назойливыми, а может быть, желание быть независимыми в своих суждениях?»
Он написал ей и о том, как Ферран предпочел четыре дня голодать, но не пошел в ломбард; а когда перечитывал письмо, прежде чем вложить его в конверт и надписать адрес, перед ним вдруг возникли лица трех женщин, какими он их видел за продолговатым столом, накрытым белоснежной скатертью: лицо Антонии, такое красивое, спокойное, разрумянившееся от ходьбы на ветру; лицо ее матери, изборожденное морщинками, которые оставило на нем время и пребывание на свежем воздухе; лицо тетушки, пожалуй, уж слишком худое, — все они, казалось, нагнулись к нему через стол, настороженно вслушиваясь в его слова, но все же не забывая о «правилах хорошего тона», и в ушах его прозвучал их дружный возглас: «Это очень мило!» Он пошел на почту опустить письмо и заодно послал пять шиллингов маленькому цирюльнику Каролану в благодарность за то, что тот передал Феррану его записку. Однако он не указал на переводе своего адреса, — было ли это продиктовано деликатностью или же осторожностью, он и сам затруднился бы сказать. Но ему, несомненно, стало стыдно и вместе с тем приятно, когда он получил через Феррана следующий ответ:
«3, Блэнк-Роу,
Вестминстер.
Благородные люди отзывчивы! Тысяча благодарностей. Сегодня утром получил Ваш почтовый перевод. Ваше сердце для меня отныне выше всяких похвал.
Ж. Каролан».
ГЛАВА XI
ВИДЕНИЕ
Через несколько дней Шелтон получил от Антонии письмо, наполнившее его радостным волнением:
«…Тетя Шарлотта чувствует себя несравненно лучше, и потому мама думает, что мы можем вернуться домой. Ура! Только она говорит, что мы с Вами должны по-прежнему соблюдать условие, о котором договорились, и не встречаться до июля. Быть так близко и в то же время находить в себе силы, чтобы не встречаться, — в этом есть какая-то прелесть… Все англичане уже уехали. И здесь стало так пусто! А люди здесь такие нелепые — все иностранцы — и какие-то скучные. Ах, Дик, как чудесно, когда есть идеал и можно к нему стремиться! Напишите мне немедленно в отель «Бруэрс» и скажите, что Вы со мной согласны… Мы приезжаем в воскресенье, в половине восьмого, на вокзал Чэринг-Кросс; два дня проживем в отеле «Бруэрс», а во вторник отправимся в Холм-Окс…
Всегда Ваша Антония».
«Завтра! — пронеслось у него в голове. — Она приезжает завтра!» — И, позабыв о недоеденном завтраке, Шелтон выскочил на улицу, чтобы пройтись и немного успокоиться.
Близ площади, на которой он жил, начиналась одна из трущоб, какие все еще можно встретить рядом! с самыми фешенебельными кварталами, и здесь внимание Шелтона привлекла кучка любопытных, собравшихся поглазеть на дерущихся собак; Одной из них приходилось плохо, и Шелтон стал озираться по сторонам, ища глазами полисмена, ибо на улице была грязь, а он, как всякий благовоспитанный англичанин, испытывал ужас при одной мысли, что может привлечь к себе внимание даже вполне благовидным поступком. Полисмен стоял поблизости, наблюдая за тем, чтобы драка велась по всем правилам, и Шелтон попросил его вмешаться. В ответ на это полисмен заявил, что лучше бы ему не выводить на улицу такого задиристого пса, и посоветовал окатить дерущихся собак холодной водой.
— Но это вовсе не мой пес, — сказал Шелтон.
— Так чего же вы беспокоитесь? — заметил явно удивленный полисмен.
Шелтон обратился к стоявшему вокруг простонародью, прося кого-нибудь разнять собак. Но все боялись, что собаки искусают их.
— Не стал бы я, на вашем месте, ввязываться в это дело, — сказал один из них.
— Ну и дрянь же этот пес!
И Шелтону пришлось забыть о своей респектабельности; выпачкав брюки и перчатки, сломав зонтик и уронив в грязь шляпу, он сумел наконец разнять собак. Когда все было кончено, кто-то из простонародья с пристыженным видом сказал:
— Вот уж никогда бы не подумал, что вы сможете с ними справиться, сэр.
Как и все пассивные натуры, Шелтон приходил в самое сильное возбуждение, когда все уже оставалось позади.
— А чтоб вас всех! — разразился он. — Нельзя же стоять и смотреть, как гибнет собака.
И, приспособив носовой платок вместо цепочки, он зашагал прочь, ведя за собой покалеченного пса и бросая на безобидных прохожих грозные взгляды. Теперь, когда он дал выход своим чувствам, Шелтон считал себя вправе строго судить о людях, с которыми ему пришлось столкнуться на улице.