Новый год, конечно, праздник женский. Но в нашем мире настолько все безнадежно перемешалось, что, несомненно, очень трудно определить, какого рода время. И в который раз можно сказать, что Новый год — это вам не херувимчик-дебютант с глазами, наполненными радостью пророчества, а мрачная древняя старая дева, которая уютно устраивается среди нас с легкомысленным хихиканьем, немного помолодев по такому случаю. Мы с незапамятных времен повинуемся тем же чарам, мы нашептываем приятные, бессмысленные пустяки, предназначенные для тех же ушей, и сколько новых лун взошло на небе с той поры. Мы сами в прошлом снимали краску и слой пудры с этих старческих щек, надеясь навести на них румянец молодости. Ну почему бы нам вновь не поддаться привычной иллюзии? Давайте скажем снова, что она такая красивая, такая свеженькая, словно занимающееся утро, и устроим для себя сезон веселья и тихой радости.
Смычки ударяют по струнам скрипок, вздыхают гобои. Дай же руку, славный, застенчивый Новый год, — не забудь только о ревматизме своего колена, — давайте встретим его, когда радостные колокола провозглашают очередной дебют под номером 1896.
Последний день уходящего года обычно проводят откладывая про запас как можно больше того, что может пригодиться на следующий день для торжественных клятв.
Куда легче отказываться от чего-то, когда у тебя всего полным-полно. Как просто в Новый год, сразу после праздничного обеда, когда в голове полно важных решений, а в желудке — индюшатины, опуститься на колени и торжественно поклясться, что больше никогда не притронетесь к пище. Человек, который утром в славный день Нового года стоит, дрожа от страха, стоит на середине стола, а змеи с ядовитыми ящерицами весело играют на полу в жмурки, без особого труда способен отказаться от кубка с переливающимся напитком. Темно-красный, с пупырышками-заклепками медного цвета, орган вкуса, известный всем медикам-профессионалам под названием «нью-йоркский язык», — он является большим стимулом для любой реформы.
Прекрасная, похожая на сирену сигара, подаренная на Рождество, на которую любо-дорого глядеть, стоит ее зажечь, начинает сворачиваться, словно змея, жалить нас, вырывая у нас клятву покончить с Леди Никотин раз и навсегда.
Когда мы пытаемся сесть в кресло-качалку на малиновую подушку с ручной вышивкой, подаренную нашей тетушкой-девицей, и, соскользнув с нее, приземляемся на пол на позвоночник, то мы готовы опуститься на колени и, зажав кинжал между зубами, торжественно поклясться самими небесами, что больше на эту треклятую подушечку никогда не сядем.
Когда мы выходим на улицу в галстуках, подаренных нам женой, а какой-то бездельник на углу спрашивает: «Это что еще такое?», а разносчик газет вопрошает: «Что это у вас за штуковина?», то стоит ли удивляться, что мы проклинаем привычку носить галстук, как самого отъявленного врага человечества, и утром в день Нового года торжественно клянемся отказаться от галстуков навсегда?
Когда мы прощаемся и, сцепив зубы, бредем домой в рубашке, сшитой прекрасными ручками нашей партнерши по супружеской печали, то чувствуем, что воротник на ней гораздо уже того, который был у ныне покойного, оплакиваемого всеми Гэрри Хейворда, а нижний конец рубахи короче любой популистской передовицы, а грудь вся в складках, которые топорщатся, как на фартуке цветного повара в День эмансипации, рукава волочатся по полу, а вам при этом говорят: «Ах, как хорошо, мой дорогой, именно этого я добивалась», то стоит ли удивляться, что мы клянемся именами Господа, Авраама и Якова под звон нью-йоркских новогодних колоколов, что никогда не будем носить вещь, сделанную руками той половины обитателей земли, которая усаживается на пол, чтобы надеть туфли, а туловище мужчины использует как удобную мусорную корзинку для разорванных, полусгнивших простыней?
Ах, сколько же восторженных клятв мы даем в день Нового года!
Когда бесцельно бредешь по улицам Хаустона в последний день старого, 1895 года, то немногие сценки и звуки привлекают внимание, передавая дух времени, а едва прослушивающийся пульс указывает на общий тонус рода человеческого.