И еще бодрее и глубже стало на душе. Почти весело двинулась опять дальше и усталости не чувствовала.
Обошла печальный и жалкий белый храм. Вздрогнула от неожиданности, завернув вправо, натолкнувшись на страшный Символ… но не отвернулась, долго и пристально глядела на него не детскими, серьезными глазами.
Где-то на людной, должно быть, главной улице зашла в кондитерскую, вдруг почувствовав, что устала и голодна. Выпила кофе, посидела. Уже мутнел и голубел короткий день, когда она оттуда вышла. И как-то незаметно скоро опять очутилась в пустынном Кремле, у парапета, за которым стлались, бело-голубые теперь, вечерние дали. Едва светлели далекие кресты.
Опять остановилась. И неожиданно острая боль и сладость молитвы пронзили ей душу. Да, да, но какая новая, незнакомая сила и ясность в этой молитве. И когда прошел миг, по-новому прошептали ее уста детское, любимое слово: «Все будет. Все будет хорошо».
Вернувшись в гостиницу, Литта медленно и деловито принялась укладываться, стараясь ничего не забыть.
С удивлением вспомнила теперь, что была все-таки утром минута, когда она хотела собраться и уехать за границу, ведь возможности все есть, она «свободна». То есть бежать. Это значило бы просто бежать по дну той пропасти, куда она провалилась. Хорошо, что краткая была минута и сейчас же прошла.
В дверь осторожно постучались.
– Войдите.
Роман Иванович стоял на пороге.
– Добрый день… или вечер, пожалуй. Как голова?
– Ничего. Я долго по Москве гуляла.
Литта поднялась с колен – она запирала чемодан – и отряхнула руки.
– Вы… укладываетесь? Уложились? Роман Иванович подошел ближе.
– Да, почти совсем готово. Поезд в десять? Ведь мы сегодня едем в Пчелиное.
Что это, – победа? Он всматривался, всматривался в ее бледное, спокойное лицо, такое простое и такое серьезное. Хотел что-то сказать – и не сказал; хотел подойти еще ближе – и не подошел. Точно невидимым и неприятным кольцом она была окружена, через которое переступить он не мог.
Мгновенно рассердился на себя, сдержался, усмехнулся вбок и, проговорив: «да, отлично, едем сегодня», вышел.
В чем дело? Какие-то неожиданности в этой девчонке. Возня. Ну, да ладно. Посмотрим. Поехала, однако… в Пчелиное. Значит, все пока нормально.
Глава тридцать третья
Прогресс и эксцесс
Розовая чаша неба над снежно-розовым двором. И такая крепкая, ядрено-яркая тишина вокруг. От снега тишина, а мороз не очень сильный. К ночи, верно, похолодает: уже острится воздух, маслится дорога.
Работник Миша спешит до сумерек сладить оглоблю к пошевням: треснула вчера старая. Спешит, но не спешит: медленно ворочает руками и поет медленно заунывную песенку. И все она заунывнее у него; такая тоска, что просто сил нет.
Явственнее всего выделяется беспрестанно повторяющееся слово – припев, должно быть:
Ах, ты, Господи. Точно отпевает он эту самую Россию.
Неслышно ступая по белой тропинке, протоптанной от большого дома к флигелю, подошла Литта.
Она в серой мерлушчатой шубке, серая ушастая шапочка на голове, а лицо розовое – от розового неба и розовых снегов.
– Миша, ты что это за песню поешь? Уж очень скучная. Миша поднял голову и улыбнулся во весь рот.
– Чего пою? Да вот оглобля эта, шут ее дери. Пустое дело, а как не задастся, так уж не задастся. Что песня – песня хорошая, наша хуторская. Нешь вы, Юлитта Николаевна, хуторских песен не слыхали?
– Все такие скучные.
– А чем скучные? Напротив. Песни даже интеллигентные. Флорентий Власыч все как есть эти знает. Слова, кто забыл, сам сказывает.
– А слова какие?
– Слова хорошие. Что же вы говорите – скучно, так как же ее петь, если чувствуешь?
– Ну-ка, спой мне вот эту, что пел. Или скажи.
– Нет, уж я лучше спою. А то спутаюсь.
Миша совсем бросил работу, присел на передок саней и протяжней, заунывней прежнего затянул песню. Литта вслушивалась в слова и чем больше вслушивалась, тем больше изумлялась, что веселый Миша тянет так грустно, с такой стонущей тоской вовсе нетоскливую песню.
Надрываясь, как будто жалуясь, Миша пел:
Миша перевел дух.
– Что, разве не хорошая? А то была, да не сплошь упомню.
Еще тягучее он пропел: