— Я хорошо помню тот год, когда вы вернулись из Мюнхена, чтобы поселиться здесь. Массимилла была очень больна. Я почти ежедневно сопровождал мою мать в Тридженто…
Мы погружались в весну. Ветви миндаля заполняли экипаж: они лежали у нас за плечами, на коленях. Среди этой благоухающей белизны бледное лицо Антонелло казалось еще более увядшим, и печаль его лихорадочных глаз являлась слишком сильным контрастом с этим живым символом вечно воскресающей молодости и тяготела на моем сердце.
— Как жаль, что ты не приедешь сегодня же в Тридженто! — сказал Оддо с глубокой грустью в голосе. — Мне грустно расстаться с тобой.
— Это правда, — прибавил Антонелло. — После долгих лет тишины и забвения мы снова видим тебя сегодня в первый раз, и уже нам кажется, что мы не смогли бы жить без тебя.
Они произносили эти ласковые слова с простотой и искренностью, которые сохраняют одинокие люди, не привыкшие к притворству совместной жизни. Я уже чувствовал, что они любят меня и я люблю их и что большой промежуток времени между нашими встречами вдруг заполнился и их судьба готовится соединиться с моей неразрывными узами. Почему моя душа склонялась с такой жалостью к этим двум побежденным, стремилась так сильно к этому образу прелести и печали, так спешила излить свое богатство на их бедность? Так, значит, верно, что долгое и суровое испытание не иссушило в ней живых источников волнения и мечты, напротив, сделало их более глубокими и кипучими?
Этот февральский день, согретый дыханием ранней весны, был обвеян для меня благоуханием поэзии. Саурго, омывающее подножье скал, высеченных огнем; мертвый город в иссякшей реке; вершина Кораче, сверкающая как шлем на грозном челе; бурая почва, усеянная кремнями — пробудителями заснувших искр; виноградники и маслины, согбенные страшным усилием извлечь богатый плод из своих тощих стволов, — весь вид окружающей местности говорил о могуществе мыслей, вскормленных в тайне, трагической тайне истекших судеб, печальной энергии тиранической власти, высших страстях, о всех самых суровых и горьких добродетелях пустынной страны и одинокого человека. И тем не менее среди этих суровых камней веяло нежное весеннее дуновение; серебристый цвет миндалевых деревьев увенчивал вершины, как пена венчает волны; скалистые склоны под косыми лучами принимали нежные отливы раскинутых бархатов; гребни скал переливались золотом, нежно зеленеющим на избе. Весенняя теплота и очарование вечера смягчали суровый дух местности, умеряли и сглаживали нежным налетом резкость ее очертаний, разливали мягкое очарование на эту впадину, выкованную огненными силами древнего вулкана, а затем последовательно и беспрерывно разъедаемого алчностью или обогащаемого щедростью древней реки.
— Мы будем видеться очень часто, — сказал я после некоторого молчания, отвечая на их ласковые слова. — От Ребурсы до Тридженто путь короткий. Я знаю, что в вас я нашел братьев…
Они оба сильно вздрогнули: верховой, скача в галоп выстрелил в воздух из карабина, давая этим сигнал в знак приветствия и радости. Ребурса возвышалась передо мной со своими четырьмя каменными башнями, все еще прекрасная и крепкая, сохраняя нетронутый отпечаток величия и простирая свою тень и власть над мужественным народом, у которого повиновение и верность переходили от отца к сыну, как свойства жизни субстанции.
Но душа моя сжалась от давно неиспытанной тоски, когда я ступил на порог, усеянный миртами и лаврами, и ничей родной голос не приветствовал меня, называя по имени. Образы умерших родных явились мне у подножья лестницы и поглядели на меня угасшими глазами без малейшего жеста, знака или улыбки.
Позднее я долго, долго следил взглядом по дороге из Тридженто за экипажем, уносившим двух несчастных страдальцев, почти засыпанных цветами. И моя душа забежала вперед к решетке сада, где ждали три сестры — Анатолиа, Виоланта, Массимилла, — и она увидела жест, с каким они приняли на свои распростертые руки свежий дар весны, и она пыталась разглядеть их благородные черты сквозь благоухающий кустарник; она старалась различить чело той, какую ей угодно будет избрать для неизбежного союза. Спускающиеся сумерки увеличивали это странное и неожиданное волнение жажды любви. Голубоватая тень окутывала долину Саурго, скрывала мертвый город, медленно поднималась по отвесным скалистым высотам, но как звезды толпятся на небе, так и на земле огни радости зажигались, пылали, умножались, образовывали широкие короны. И только вершины скал сверкали одинокие, далекие, чуждые этим признакам низменной жизни, словно отступившие в сказочную даль вознесшиеся в надземные области. И вдруг они запылали, как карбункулы, невероятным блеском, длившимся только несколько мгновений, и потом побледнели, стали лиловыми, потемнели, потухли. Надменная вершина Кораче горела дольше других; она поражала небо своим острием, подобно безнадежному крику страсти, затем с быстротой молнии она погасла в свою очередь и погрузилась в общую ночную тьму.