В Большом доме по-прежнему стояла тишина, шла ночная смена, никого не было на этом этаже, кроме них двоих, и она стояла перед ним на коленях, держала его голову и повторяла сначала тихо, а потом уже громко и бессмысленно: «Ну что же я... Ну что же я... ну что же я в конце концов...» А трубка висела, раскачивалась, и в ней уже слышались голоса. Так их и застал конвой.
— И вы так ни разу не болели? — спросил Штерн. — Ну чудо! Ну просто чудо, и все. В больнице-то хоть раз лежали?
— Да нет, не лежал, — ответил Каландарашвили и вдруг как-то очень прямо с улыбкой поднял на Штерна глаза. «Ты вот мне подыгрываешь, а я с тобой не играю», — поняла его улыбку Тамара.
Они сидели в отдельном кабинете ресторана НКВД. Помещался этот ресторан в самом Большом доме, в нижнем этаже его, и поэтому окна из кабинета выходили во двор — на длинное и низкое здание внутренней тюрьмы. Но сейчас тюрьмы видно не было. Ее закрывали нежно-золотистые занавески. И от этого в кабинете стоял тихий, мягкий полусвет и все выглядело уютным, белым и спокойным: скатерть, бокалы, фарфор, серебро.
— Да, но тогда вы поистине железный человек, — вздохнул Штерн, — не то что мы, совслужащие, люди эпохи Москвошвея. У нас и то, и сё; и гастрит, и колит, и бронхит, и еще черт знает что. Но я вам вот что скажу: лагерь у вас тоже был какой-то особенный, не лагерь, а северная здравница! Ну как бы там ни было — за ваше! За ваше мужество, жизнестойкость, жизнерадостность, Георгий Матвеевич, за то, что вы с нами. Тамара, а как вы?
— Я не буду, — ответила она тихо.
— Ну и не надо, дорогая. Не надо! Красивая женщина не должна пить. А вот мы за вас... Ух, хорошо! Давно такой коньяк не пил. И все-таки, Георгий Матвеевич, какой же лагерь-то у вас был? Может, инвалидный какой-нибудь?
— Да нет, — пожал плечами гость, — зачем инвалидный? Лагерь как лагерь. Как все концлагеря Советского Союза — зона, барак, колючая проволока, частокол, вышка, часовой на вышке, за вышкой рабочий двор, ночью прожектора. Подъем в семь, съем в семь. Уходишь — темно, приходишь — темно. Рабочая пайка — семьсот грамм, инвалидная — пятьсот, штрафная — триста. Вот и всё, пожалуй. Если не касаться эксцессов.
— А если касаться?
Старик поднял бокал из дымчато-рубинового стекла с геральдическим золотым леопардом в медальоне и посмотрел его на свет. Потом слегка щелкнул по краю — звук получился нежный, печальный, замирающий.
— Фамильная вещь, — вздохнул старик. — Венецианское стекло. В музей бы его. Если касаться эксцессов, Роман Львович, жизнь там была тяжелая. Бывали времена, когда утром не знаешь, доживешь ли до вечера. Ну да вы сами знаете, что было.
Лицо Штерна сразу посуровело.
— Не только знаю, но вот этой рукой, что поднимаю за вас бокал, подписывал обвинительное заключение. Все эти негодяи прошли по военному трибуналу. Так что большая часть из них вот... — Он слегка щелкнул себя по виску.
— Да? — взглянул на него старик. — Хорошо.
— А вот в лагере заключенные небось об этом ничего не знают, — усмехнулся Штерн. — Думают, что они сейчас домами отдыха командуют. Так?
Старик усмехнулся.
— Да нет, пожалуй, не совсем так. Что их расстреляли — в это верят.
— И что ж говорят об этом?
— Да разное говорят. Одни говорят, что это были японские шпионы и их за это расстреляли...
— Здорово! Умно! А другие?
— А другие говорят, что это были советские люди и их тоже за это расстреляли.
Тамара не выдержала и хмыкнула.
— Да, — согласился Штерн и тоже улыбнулся. — Смешно, конечно («Смешно», — подтвердил старик), но ведь и печально, Георгий Матвеевич. Неужели никому из этих здравых взрослых людей не приходит в голову самая простая мысль, что все эти расстрелы были вражеской диверсией, и не японцев, конечно, нет, это глупость, а вот этих бандитов — троцкистов, ягодинцев, блюмкиных, людей, у которых руки по локоть в крови?! Неужели не приходит?
— Нет, — покачал головой старик, — это в голову никогда не приходило. — Он вдруг усмехнулся. — Да и как оно может прийти? Ведь все мы были диверсанты, их люди. Так, значит, диверсанты пробрались в лагерь, чтоб уничтожить свои же кадры? Зачем? Непонятно.
— Чтоб возмутить народ! — вставила Тамара.
Старик повернулся к ней.
— Да, действительно, очень нужны мы, диверсанты, советскому народу. Ведь на следствии нам растолковывали, что народ все знает и ненавидит нас как бешеных псов и наймитов капитала. Поэтому, мол, и дети отрекаются от отцов, а жены сажают мужей. И разве вы сами не говорите своим подследственным, что если бы не органы, то народ давно бы разнес нас по кусочкам («К счастью, еще не успела», — подумалось Тамаре). Нет, мудрено! Очень это уж мудрено, Роман Львович. Никак эта сложнейшая стратегия не уместится в наши примитивные зэковские головы.
— А что власть может без всякого закона уничтожать своих граждан — это в примитивные головы легко укладывается? — горько покачал головой Штерн. — Эх, люди, люди! Граждане великой страны, творцы пятилетки! И легковерны-то вы, и слабы, и малодушны, и как только прижмет вам палец дверью, готовы вы... Да что говорить! Сам человек, и сам, наверно, такой!