«Вот что самое страшное на свете — секретная машинистка. Какая-то особо доверенная дрянь, с персональным окладом и пайком! Вот сидит сейчас эта стерва и печатает на меня бумажку! Вот как та Ифарова! Ведь в комнату ее никто не смел войти, ее домой наркомовский шофер возил, если задерживалась. Печатала только наркому и его заместителям! А потом, конечно, на наркома и его заместителей. Четырех наркомов пересидела, пока кто-то не стукнул. Ее отец тут же, в городе Верном, имел капиталистическое предприятие: не то забегаловку, не то бардак. В общем, выгнали ее, окаянную, из наших святых стен. Сейчас в Союз писателей поступила, подстрочники гонит. Ничего, не обижается! Раньше писательские доносы друг на друга печатала, теперь их романы и поэмы с посвящениями друг другу шпарит. Встретил я ее раз, идет довольная, улыбается. “Ну как вы там? Не обижают?” — “Ну что вы! Культурнейшие люди! Совсем иная атмосфера! Я душой отдыхаю”. Черт, гадина! И взгляд у нее гадючий, зеленый, и шея сохлая, как у гремучей змеи! Ее кто-то прозвал мадам Смерть. Вот такая сейчас и печатает на меня. Прислали мне однажды рисуночек. Я сижу строчу что-то за столом, а смерть сзади занесла надо мной косу! Эх вы, мои дорогие, да разве у смерти сейчас коса?! У нее “ундервуд” и папка “На подпись”, а вы мне какое-то средневековье шьете: косу, скелет! Мне это все пхе, как говорил папаша. Так что вполне может быть, что мы встретимся с Зыбиным на одной пересылке. И повторит он мне тогда то, что выдал однажды этому дурню Хрипушину. Тот ему начал что-то о родине, об отчизне, а он ему и отлил: “Родина, отчизна! Что вы мне толкуете о них? Не было у вас ни родины, ни отчизны и быть не может. Помните, Пушкин написал о Мазепе, что кровь готов он лить как воду, что презирает он свободу и нет отчизны для него. Вот! Кто свободу презирает, тому и отчизны не надо. Потому что отчизна без свободы та же тюрьма или следственный корпус”. Неужели Пушкин верно так написал: отчизна и свобода?! Да нет, быть не может. Это он сам выдумал, сам! И не зря он посажен! По глубокому смыслу он посажен! Виноват или нет, крал золото или не крал — другое дело. Но вот если я, мой брат драматург Роман Штерн, Тамара и даже тот скользкий прохвост и истерик Корнилов должны существовать, то его не должно быть! Или уж тогда наоборот! А впрочем, черт с ним! Мне сейчас дело только до той стервы с шестого этажа, что сидит и печатает свою бумажку. Свою бумажку на мою голову. Нет, ее бумажку на мою голову! Нет, стой, не так... Она сидит и печатает бумажку... печатает свою бумажку...»
Он остановился и провел ладонью по лбу — потный, потный лоб. «Степь, дует ветер, а я потный, потный. В жару. Хожу и разговариваю сам с собой. А ведь уже ночь, протяни руку — и не увидишь. Только вон там, на краю обрыва, как будто что-то светится, вот камень вижу, куст, а вот сейчас даже и совсем ясно каждую веточку видно. Э, да там костер! Неужели рыбаки это сидят у костра? Ночью-то зачем? Они ведь давно спать должны. А может, это беглые, беспаспортные? Их ведь тут много, беглых. Говорят, целая шайка развелась. Браунинг при себе, может, пойти и проверить? Фу, черт, я опять брежу! Мне браунинг сейчас для себя нужен, чтобы оставить этих прохвостов в дураках. Ведь тогда они и дело не начнут — побоятся, что упустили, не проявили вовремя бдительность. Напишут что-нибудь вроде “нервное переутомление”. А может, и в самом деле... Ведь годы мучений, болезней, голода, унижений, а здесь пара секунд — и всё! И всё до копеечки! До последнего грошика! И не пожалеешь ведь никогда, не раскаешься потом! Потому что просто не будет этого самого “потом”...»
Он нащупал браунинг, его злую, шершавую, тяжелую рукоятку, вытащил до половины и толкнул опять: что просто? Что тебе просто, болван? Ты просто сошел с ума. И это у тебя не бред, а сумасшествие. Сумасшествие, и все!
Он подошел к краю обрыва. Внизу горел костер, и за ним кто-то сидел. На палках висел котелок. «Уха! — подумал он. — Маринку варят. Что ж, разве подойти? Хоть раз попробую, что такое маринка. А то как-то не доводилось. На этом берегу ее ловят и коптят, а больше ее, говорят, нет нигде в мире». Стой! Маринка! Что такое у него связано с этим словом?
Он постоял, подумал. Что-то очень многое промелькнуло у него в голове, но все туманно, путано, обрывисто, и ухватить этого не смог. «Э, не надо было пить», — подумал он и стал осторожно спускаться с высокого берега.
Два человека находились на берегу. Один сидел у реки спиной к костру. Другой что-то варил в черном солдатском котелке. Костер горел высоким белым пламенем — так на озерах горит сухой камыш. Нейман вышел из темноты и подошел к огню.
— Здравия желаю, — сказал он.
Человек над огнем поднял голову, взглянул на него, потом опять наклонился над котелком и осторожно снял с варева ложкой какую-то соринку. Сильным коротким движением стряхнул ложку и только тогда ответил:
— Будем здоровеньки.
Был он низенький, плечистый, большеголовый. Нейман подошел к костру вплотную и передернул плечами.
— Можно погреться? — спросил он. — Холодно!