Разговаривая, они отошли от витрины. Директор был тощим, желтолицым, с усиками. Вся биография его читалась на его лице — сначала он, вероятно, преподавал историю или географию в средних классах. Затем стал руководить кружком краеведов — начинал с коллекции бабочек, птичьих гнезд и гербариев, а кончил черепками чернофигурных ваз и обломками мраморных надписей. И как раз подошло время открывать музей, так он, само собой, сделался его экскурсоводом и директором. Вечерами он писал отчеты в центр и составлял планы экспозиции, а днем проводил экскурсии. Жаловаться на перегрузку не приходилось — сейчас вот, например, он водил по комнатам только одного его, скучающего, равнодушного ко всему на свете курортника. На все объяснения курортник этот только согласно кивает головой да хмыкает. Что ему до города, что ему до многовековой истории его и что ему до музеев! И действительно — город Зыбина совсем не интересовал, он выглядел так обыденно и скучно, как будто кто-то не глядя рубанул топором по куску старой, пыльной Москвы, вырубил, вырвал несколько улочек да и грохнул их сюда, на морской песок. И вот где-то возле тупичков и особнячков Большой Мещанской заплескалось море!
Вот оно-то действовало на Зыбина со страшной медленной силой — оно входило, вдавливалось в него все глубже и глубже, проникало во все поры его, плескалось и гудело во всех его мыслях и снах. Да! Она наполняла его до краешков, эта «моря бледная сирень в мутно-лазоревом сосуде», только он, пожалуй, еще не сознавал этого.
Директор отговорил свое и отошел от последней витрины. Рабочий день окончен, пора закрывать музей.
— Вы ведь нездешний? — спрашивает он. — Ах, вы из санатория имени Крупской? Ну, ну. Знаю, знаю. Я рядом живу. Идемте.
Они выходят. День стоит высокий, солнечный и прозрачный, кричат чайки. Море поднимается, опадает, ласково ухает и шипит внизу, под высоким берегом. Они идут молча, и Зыбину вдруг становится неловко.
— Вот знаете, — говорит он, — Латышев в «Известиях Археологической комиссии», кажется, за тысяча девятьсот десятый год, опубликовал из этих мест надпись фаса Навклеров, то есть общества судовладельцев. Из нее следует, что здесь где-то в заново отстроенном храме была водружена статуя бога Посейдона. Хорошо бы было нащупать, где он стоял.
— Как, как вы сказали?
Директор останавливается, вынимает записную книжечку, просит повторить.
— «Известия», тысяча девятьсот десятый год? Номер не помните? — Да, об этом сведений ему что-то не попадалось. Ведь «Известий»-то в музее нет. Надо будет опять затребовать по междубиблиотечному.
— А разве у вас в библиотеке?.. — спрашивает Зыбин.
— У нас библиотека? У нас знаете что? У нас вот что...
Вдруг директор загорается, сует книжечку в карман и рассказывает, какой вопросник ему прислали из области. Он расстегивает дерматиновый портфельчик, вынимает и показывает эту бумажку.
— Вот полюбуйтесь — «Планируемые находки на этот год», понимаете, о чем спрашивают?
— Понимаю! «Крокодил»! — смеется Зыбин. — Что ж вы ответите?
— Да, действительно — «Крокодил», — обиженно фыркает директор и прячет вопросник в портфель, — и ведь ничего не поделаешь, надо отвечать!
И он опять говорит о музее, о том идиоте, который сидит где-то там, вверху, в области, ничего не делает, ничего не знает, ничем не интересуется и только рассылает «по точкам» вот такие шпаргалочки. Они говорят о нем, болване, портаче, а потом не только о нем, а и о других портачах, его покрывающих, и еще о других, а затем уже совсем о других, о таких, о которых говорить не полагается, но они все равно говорят.
И тут между ними как некое спасение, как недоговоренность возникает некто — человек секретный, фигуры не имеющий. Он рождается прямо из воздуха этого года — плотного, чреватого страхами — и идет третьим, вслушивается в каждое их слово, запоминает их все и молчит, молчит. Но он не только запоминает. Он еще и перетолковывает услышанное. И перетолковывает по-своему, то есть по самому страшному, не совместимому с жизнью. Потому что он самый страшный человек из всех, кто ходит по этому побережью, из тех, кого сейчас несут суда, машины и самолеты. Он непостижим, бессмыслен и смертоносен, как мина замедленного действия.
Позже выяснится, что он еще и очень, смертно несчастен.
Он навеки замкнут в себе. Потому что эти двое носят его в себе, всегда — третьего.
Они шли с Буддо по взморью веселые, беззаботные, готовые обнять весь мир, смеялись и болтали. Дул теплый ветер. День был тихим-тихим и вода темно-прозрачной, как дымчатый топаз, в ней мерцали и переливались разноцветные голыши, длинные водоросли, стайки рыбок.
— Вот здесь под камнями, — сказал Зыбин, останавливаясь, — живут преогромнейшие крабы. Вам необходимо достать для музея хоть одного такого краба.
— Да я и сам уже думал, — ответил Буддо. В этом сне он и был директором музея. — У меня есть один, но с отломленной клешней.