Он говорил это, зарываясь лбом в лицо и волосы молодой женщины, — чтобы задушить эти слова, которые его самого слишком ранили, как бы обращая их только к нежному телу подруги.
Но Сабина, загораясь, шептала ему:
— Молчи, в тебе больше мудрости, чем солнца — в мире. Ты меня пугаешь и опьяняешь.
Филипп продолжал:
— Ты слишком молода, ты уйдешь…
— Ах! — восклицала Сабина. — Будущее, смерть, жизнь, не все ли равно? Те, кому для любви — мало дня, недостаточно любят! В тот день, когда я еще могла решать, прийти или не прийти, если бы мне в тот день сказали, что ты потом уедешь, уйдешь, умрешь, я все равно бы пришла, потому что будущего нет, есть только настоящее.
А Филипп повторял с неутешной горестью:
— Ты когда-нибудь уйдешь, о милая, милая и безумная: не знаю, что будет, но будет что-то страшное в этой любви.
— Не думайте об этом, — перебила Сабина. — Какое безумие об этом думать! Если и будет горе, то со мной. Поверьте мне, это всегда так было. Страдание идет к тому, кто к нему привык.
Он сердился:
— Как это возможно, чтобы ты страдала, раз я тебя обожаю, раз даже в двадцать лет я никого бы не мог любить, кроме тебя, раз ты — божественный конец моей жизни…
Возвращаясь домой, Сабина проводила блаженные вечера.
Мгновениями Анри, Пьер, Жером и Мария представали ей в каком-то странном сиянии.
— Это оттого, что я его видела, — думала она, — что-то от него осталось на мне, и оно-то и делает их счастливыми, хотя они этого не знают.
Она приписывала Филиппу Форбье таинственную власть. Она заставляла Жерома играть на рояле смерть Изольды и, бросившись на диван, лежала, подобрав ноги, стиснув на груди руки, — казалось, она мучительно, страдальчески сжимает на себе твердое очертание своей мечты.
Все ее существо заострялось в одно бесконечное желание. Она вбирала в себя воспоминание о поцелуях Филиппа, как восхитительный, горький, ледяной напиток. Мгновениями слишком сильная музыка ее убивала; тогда она горячо вздыхала. Она пила безумие, как утопающие пьют волну: всем ртом и всею грудью.
Дома г-жа де Фонтенэ каждую минуту говорила о Филиппе Форбье, замечая, что ее муж, таким образом, привыкает смотреть на этого человека, с которым не встречался, как на невидимого, преданного друга. Его забавляло, что Филипп занимается с ней скульптурой и дает ей слишком трудные книги. Он смеялся над ее усидчивым чтением, точно каждый раз заставал ее за какой-то скучной игрой.
Молодая женщина часто употребляла в разговоре любимые слова Филиппа Форбье. Это доставляло ей страшное удовольствие. Казалось, она вырывает у него изо рта какой-то восхитительный плод и в свою очередь запускает в него зубы. Сабина передавала эти выражения Анри, тот — Марии и Пьеру, и Филипп, таким образом, действительно пребывал среди них почти все минуты их жизни.
Теперь Мария копировала картины в Лувре, Жером сочинял, Анри никогда не было дома; один Пьер, более наблюдательный, мог бы заметить тайные, блаженные волнения Сабины. Но она об этом не думала, он меньше, чем кто-либо, мог бы смутить ее своей зоркостью.
Настал апрель, дни сверкали; Филипп лепил из темного медового воска голову и плечи Сабины.
К окну мастерской, большому и светлому, как водоем, прильнуло теплое вечернее небо: не было видно ни домов, ни деревьев. Только одно это чистое, нежное, длинное небо.
— Правда, такое небо должно быть в Египте, в Малой Азии? — говорила г-жа де Фонтенэ. — Пустота, пустота, молчание, пространство, и там, вдали, три пальмы, которые я сейчас выдумала…
Она бросалась на грудь Филиппу и шептала:
— Видеть с вами все страны мира…
Филипп отвечал:
— Ах, да, все страны мира… голубую Грецию и прекрасную Анатолию! Ты бы жила там полуголая, без платья, без башмаков, и я бы прижимался лбом к твоей нежной, бледной ноге, к этой ножке, которая иногда леденеет от волнения и сжимается, как рука…
Его расстраивало, что она часто плачет в сумерки, когда воздух мягкими полосами входит в открытое окно.
— Тебе нехорошо со мной? — спрашивал он, с глазами, напряженными от страха. Она отвечала:
— Да нет, да нет же; я плачу над счастьем, как пятнадцати лет плакала над юностью, потому что они не вечны.
Иногда она говорила:
— Я не знаю, что со мной; я несу в себе, в самых темных недрах моего существа, тайную и жгучую расу — тысячи существ, которые бы хотели родиться от вас.
Он прикрыл ей рот обеими руками, и тогда она, казалось, тихонько засыпала.
В другие разы она больше не хотела выходить из комнаты, спускаться по лестнице. Она страдальчески говорила: «Я не могу» — и оставалась неподвижной, как те, что, в бешенстве, уже не пьют.
Он, знавший все, отягченный знанием человеческой природы и нервов, приходил в волнение, как если бы все, что исходит от нее, — вечно ново и не имеет еще примера в его памяти.
Однажды вечером г-жа де Фонтенэ вошла к Филиппу резче, чем обыкновенно. Весь вид ее выражал решимость. Он ждал ее и писал.
— Вот, — сказала она, — я хочу куда-нибудь с вами уехать, все равно куда, куда-нибудь, где у меня будете только вы.