В утреннем свете борода, и серое рубище, и шапка сливались с темными частыми стволами деревьев, кустами можжевельника, и белый, как снег, кружочек лица, казалось, висел в воздухе, и на этом кружке были, как два фонаря, два большие человеческие глаза, и каждый серый глаз был с красной каемочкой. Похоже было, будто вот эти висящие в воздухе два глаза и есть все, что осталось от человека: глаза эти движутся между лесными стволами, перемещаются, очень редко моргают, и никто бы не мог сказать, на что они смотрят и что они видят.
Так бывает, простреленная дикая козочка-косуля пока бьется, то все глядит вперед себя такими прекрасными живыми глазами, и со страхом ждешь, что вот она умрет и чудесные глаза перестанут глядеть. Но она умирает, а глаза все так же продолжают глядеть, и от этого становится еще тяжелее тому, кто стрелял: мертвая, все кончилось, а глядит, как живая.
Вот отчего, наверно, у покойников закрывают глаза, – понимаю теперь, как подумал о дикой козе. Открытые глаза покойника в чем-то упрекают живых, и я думаю, так оно и есть: какой живой не застыдится жизни своей при покойнике. Есть, есть этим большим глазам в чем нас упрекнуть, и жутко живому встретиться в лесу с такими глазами…
Глаза оросили, чтобы живой человек их закрыл.
– Стой! – крикнул из-за деревьев невидимый человек.
Глаза остановились без всякого выражения страха и просили одного: их закрыть.
Невидимый человек все понял, и дуло винтовки опустилось.
На вопросы вооруженных русских людей странник долго молчал, как будто вспоминал, потом отвечал разумно и ясно. Партизаны много встречали таких, и допрос был недолог.
Тогда уже, когда лен зацветал, человек вышел из госпиталя и стал подходить к родным местам, и, может быть, тут только впервые глаза его сосредоточились и заметили ранним утром, как сложенные на ночь лепестки голубые льна раскрывались и все поле голубело.
А когда он вечером подходил к дому, на глазах его на этом родном поле голубые лепестки свертывались на ночь. Было уже совсем темно, когда человек остановился перед своим домом и постучал…
…Домик, где жила Милочка, был точно такой же, как и все недостроенные домики в нашем поселке. На эти домики легла тень судьбы, разводящей начала с концами: началось и остановилось, а кончится после войны, когда все переменится и мы сами будем другими.
Этот домик без наличников на окнах, с новой крышей из дранок, но без трубы, с разделанным и опять зарастающим садом. Домик вместе с другими домиками поселка нашего «Ключ правды» говорил простым языком своим о войне: всюду пни торчали, всюду стружки валялись, щепа, кирпич и всякий строительный хлам. Но внутри домика Милочки наперекор всему было и светло, и чисто, и наивно-уютно. Все помещение разделяла не стена, а золотистая занавеска, очень подходившая к струганым смолистым стенам. Милочка сделала эту занавеску-ширму из деревенского холста и сама окрасила его акрихином – желтым лекарством, припасенным еще с мирного времени на случай борьбы с малярией, свирепствующей в местах торфяных разработок. Вместо стульев были огромные чураки с сиденьем, украшенным годовыми кругами дерева, а внизу – морщинистой корой. По ту и другую сторону занавески стояли две тахты из ящиков, покрытых сенниками и тем же акрихиновым холстом, по углам – тумбочки из тех же пней с горшками разных цветов, выросших в комнате за два года войны. Всюду, перебегая, перекрещивались половички на чистом полу. На стене у одной тахты висело охотничье ружье Алексея Мироныча.
Милочка сидела на золотистой тахте и сматывала в клубок нитки. Против нее на чураке сидел ее Сережа с пасмой ниток на руках. Ему трудновато было подравнивать левую испорченную на войне руку к правой, хорошей, но он как-то исхитрялся и виду, что ему очень неудобно, не показывал. При малейшей ошибке или просто мелькнувшей неуверенности в том, что выйдет у него как следует, в чутких его глазах, как зыбь на воде, пробегала милая испуганность с готовностью немедленно повиниться. Милочка этим испугам сейчас же, как они появлялись, отвечала веселостью, и тогда глаза друга ее вспыхивали радостью. Это была пара милая, всем на радость.
Удивляет меня всегда и радует, что если такая пара появляется в природе, то все разные птицы, зверушки, цветочки, и ароматы растений, и все прекрасное соединяется в одно и служит любящим и день и ночь: днем поет жаворонок, ночью поет соловей.
Да вот и я сам, как подумаю о счастливцах, так будто превращаюсь в любимого мною певца вечерней зари, черного дрозда с золотым клювом. Когда уже от реки туман поднимается, сажусь черным дроздом на самый верхний пальчик высокой ели и пою. Слышит ли кто меня – я не знаю, не для себя я пою, а управляю зарей: свистну по-своему – и все небо разделится на голубое и красное; на иной лад посвищу – и спустятся на красное синие кружева, и так, пока не станет вовсе темно, под свист моего птичьего язычка совершаются непрерывно служебные перемены в цветах.