Наиболее сложен в этом отношении и даже несколько загадочен образ Пилата, не имеющий себе соответствия в романе о современности и допускающий наибольшее число самых противоречивых интерпретаций. Пилат двойственен по своему положению. Он, с одной стороны, является вершиной политической власти в Ершалаиме, его распоряжения, даже и преступные, безоговорочно исполняются армией и тайной полицией, от него ждут решения участи подследственных сами арестанты, толпа и Синедрион. Но в то же время он всего лишь чиновник кесаря, его собственные карьера и жизнь зависят от единого слова императора.
Это подневольное положение порождает политическую трусость, обозначенную словечком «пилатчина»: это — отказ от доброй воли, совершение поступков, противных совести человека. По-человечески Пилат не только понимает невиновность Иешуа Га-Ноцри, но и пытается его спасти, предлагая своим взглядом арестанту солгать и опровергнуть показания доносчиков. Но Иешуа не хочет и не может лгать: «Правду говорить легко и приятно», — отвечает он на предложение прокуратора (ср. постулат Канта: «Величайшее нарушение долга человека перед самим собой <...> — это противоположность истине — ложь...»)[664]
. Пилат даже отомстил за смерть Иешуа убийством Иуды, но и это не могло приблизить его к истине Иешуа (не случайно убийство Иуды изображено как поступок отвратительный). «Двенадцать тысяч лун» мучит Пилата больная совесть за совершенное им зло, и то, что совесть его пробудилась, не может не внушать к нему сочувствия.Как олицетворение политической власти Пилат тоже как будто подтверждает слова Иешуа, что «всякая власть является насилием над людьми». Пилата прозвали «свирепым чудовищем», и он оправдывает это прозвище первым же своим распоряжением — бессмысленным истязанием Иешуа за то, что тот назвал Пилата «добрым человеком». «Холодный и убежденный палач» Марк Крысобой и всеведущий организатор тайных политических убийств Афраний — необходимая опора и источник власти Пилата.
И, однако, сам Иешуа предлагает жестокому прокуратору прогуляться с ним в окрестностях Ершалаима, желая поделиться с ним кое-какими мыслями. Правда, прокуратор сперва как будто даже и не обратил внимания на это нелепое предложение «бродяги», но оно так глубоко запало в его душу, что все двенадцать тысяч лун он только и думал о нем.
В жизни самого Булгакова однажды возникла похожая ситуация: 18 апреля 1930 г. ему позвонил Сталин (в ответ на письмо Булгакова Правительству) и сам сказал: «Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами»[665]
. Встречи не было, и никакого общения Булгакова со Сталиным больше вообще не было. Но мысль об этой встрече долгие годы преследовала писателя. «Есть у меня мучительное несчастье, — писал Булгаков Вересаеву в июле 1931 г. — Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком. Это ужас и черный гроб». «Этот биографический мотив ожидания второго, «настоящего» разговора, — пишет М. О. Чудакова, — претворится в творчестве Булгакова всех последующих лет»[666]; об этой же возможности «диалога с новым Пилатом» пишет А. Смелянский[667]. Эту ассоциацию трудно доказать и трудно опровергнуть. Но если она верна, то в современность надо перенести и то немногое, что успел сказать Пилату Иешуа о нем: «Беда в том <...> что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей <...> твоя жизнь скудна, игемон».Однако важнее этой возможной биографической ассоциации та философско-историческая концепция Булгакова, которую мы находим в «Мастере и Маргарите» (как и в «Белой гвардии») и которая сближает позицию Булгакова с исторической концепцией Толстого в «Войне и мире».
В первой половине XX в. взгляды Л. Толстого многим людям казались опровергнутыми самим ходом исторических событий: на их глазах «сильные личности», казалось, вершили ход истории. И не случайно Т. Манн заканчивает свой творческий путь философско-исторической утопией о древнем диктаторе-просветителе Иосифе Прекрасном; Г. Манн пишет роман о Генрихе Наваррском, А. Толстой — о Петре I, Барбюс — о Сталине и т. п.
Булгаков высмеял миф о «великом человеке» — творце истории еще в образе Симона Петлюры в «Белой гвардии». В последнем своем произведении он дал ответ на этот вопрос в общем виде. Подобно тому как Наполеон у Толстого воображает, что от него зависит «verser» или «не verser» «le sang des peuples» (проливать или не проливать кровь народов), Пилат полагает, что он может распоряжаться человеческими судьбами и жизнями, но Иешуа опровергает эту его уверенность: «— И в этом ты ошибаешься, — светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, — согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил...»