Измученная бессонницей, обливаясь потом, подняла Изабелла голову; и ее движение прошло перед ее глазами как в зеркале. Она ощущала в себе странное чувство раздвоения. Она как будто извлекала себя из себя самой. Затем из ее собственной субстанции образовывались какие-то чудовищные образы, как ночные кошмары, вызываемые некоторого рода болезнями и служащие симптомами для определения последних. И тишина казалась чем-то обманчивым; неуловимыми проносились как будто звуки, которые тотчас же меняли свой характер, когда к ним начинала она прислушиваться. Повторялись звуки, похожие на звуки шагов, на шаги человека, еле слышно, но неотвязчиво идущего сзади, и создавался образ хищного зверя, без устали двигающегося взад и вперед по клетке на своих гибких, напряженных лапах.
«Кто там ходит? Куда идет?» — в галлюцинации своих чувств, в смутном шуме, ощущавшемся в висках, она не в состоянии была определить, откуда брались эти звуки. Зарождались ли они внутри нее самой? в ее больном мозгу? Ей пришли на память слова Лунеллы: «Приходится нам уходить отсюда… идти ножками, куда глаза глядят». Снова охватил ее ледяной ужас. Она испугалась за свой рассудок, испугалась, чтобы этот звук шагов не оказался симптомом сумасшествия, чтобы ей не пришлось слышать его до самой смерти, чтобы не пришлось ей до самой смерти чувствовать в себе присутствие какого-то существа, которое идет, идет без устали. Опять представилась женщина с полосатым передником, с рыжеватыми, гладко причесанными волосами, с шелушащейся кожей, с глазами альбиноски. «Идти, идти…»
Вскочила на пол, обхватила голову руками. Шаги слышались явственнее: теперь уже над ней. Тогда она взглянула на потолок, по которому колыхались тени от лампады. И вдруг вспомнила и поняла. Над ней находилась комната Ваны. Шаги эти принадлежали Ване. Там наверху была Вана — она не находила себе покоя.
И неудержимое желание овладело ею. «Я должна пойти к ней. Я должна ее видеть. Она сейчас одна? Или с Альдо?» Затем безумная мысль промелькнула в ней, она почувствовала приступ бешеной ревности. Перед ней встал образ Паоло. «Я, наверное, схожу с ума». И ей показалось, что она может решиться на какие угодно муки, лишь бы не оставаться больше наедине с собой при подобном расстройстве своего рассудка. Ей показалось, что ей не овладеть больше частью своей души, если она не вырвет ее силой из захвативших ее рук.
Подошла опять к маленькой кроватке, нагнулась, прислушалась. Лунелла спала таким глубоким сном, что он производил впечатление большого горя, сменившегося глубоким забытьем. «Бедняжка! Она до завтра не проснется, не позовет к себе. А если вдруг проснется и позовет меня, а меня не будет близко? Что подумает она? Ах, сестренка, сестренка, сколько в тебе пылкости и горечи, сколько презрения и деспотизма! Для тебя тоже, как для Изы, душа станет твоей отравой!» Постояла минутку. Переступила порог, вошла в свою комнату. В окне увидала немые зарницы, вдохнула запах жасминов, услышала визг флюгера. Белая огневая слеза выкатилась, протекла и пропала.
Горе Ваны дошло до той напряженности, какая чувствуется в мышцах и жилах льва, приготовившегося к прыжку. Неукротимая сила обуяла ее, бесповоротно увлекая ее куда-то, безжалостно потрясая ее. Она не пыталась противиться ей и не надеялась, что найдет минуту покоя и облегчения. Такою, может быть, была Христианская Дирцея, когда ее привязывали к быку для циркового зрелища.
Она совершенно не сознавала своих движений. Носилась от одной стены к другой, от одного угла к другому, и в своем быстром движении удивлялась, что видит перед собой все тот же четырехугольник стены, тот же комод, тот же стул, которые стоят себе неподвижно, равнодушные к ее страданиям. Какая-то гневная потребность причинить себе боль заставляла ее ударять об стену кулаками; и этой боли она не чувствовала, а слышала только судорожные сжатия сердца, до которого руки ее не могли достать. И, ударяя, сердилась на препятствие, останавливавшее ее удары, ее порывы и не дававшее ей ранить себя.
«Я труслива, труслива. Я могла бы уже быть мертвой, могла бы уже быть там. Я труслива». И в изнеможении падала поперек кровати и закусывала одеяло. Она воображала себе, что лежит, уткнувшись лицом в мягкую землю, и рот ее полон грязи. Над ней висели уступы Бальц.
«Так, так, вся боль и прошла. У меня ничего нет больше, я ничего не чувствую. Вот он подходит; поворачивает меня, поднимает на руки; и говорит мне, как и в ту ночь: „Успокойте, успокойте свое доброе сердечко“. А разве нельзя воскреснуть от одного слова — ведь умереть от одного слова можно».