Читаем Том 5. Наука и просветительство полностью

Страшно подумать, первую работу на втором курсе я написал, выражаясь по-нынешнему, о структурных аналогиях комедий Аристофана и «Мистерии-буфф» Маяковского – зная Аристофана, разумеется, только по переводам. Потом, опамятовавшись, я занялся выискиванием политических намеков в литературных сатирах и посланиях Горация: это советская филология приучила нас к тому, что главное в литературе – это общественная борьба. Попутно я разобрал композицию этих стихотворений и на всю жизнь усвоил, что нет такого хаоса, в котором при желании нельзя было бы выследить блистательный порядок. Этими разборами я и стал потом заниматься; посторонние называли это структурализмом. Видимо, это детскую страсть к заумным звукам (поллой мен лектой, олигой д’эклектой! – званый, но не избранный, это я) я отрабатывал сочинением сухих всеохватных композиционных схем.

Если делить классическую филологию XX века на этапы, то этапов будет три: дореволюционное существование, послереволюционное несуществование и последующее восстановление, а в нем уже свои этапы, о которых судить не решаюсь. Была ли московская школа классической филологии? Там лучше, где нас нет: из Москвы кажется, что в Ленинграде была школа, значит, по контрасту можно говорить и о московской. Но, наверное, если у них есть специфика, то это слабые следы дореволюционного времени, уже простывшие. Об индивидуальностях говорить проще: в Ленинграде был Зайцев, а в Москве Аверинцев. Но это еще не школы.

После университета я больше тридцати лет служил в Институте мировой литературы, в античном секторе, десять лет был заведующим. С самого начала здесь были С. И. Соболевский, Ф. А. Петровский и М. Е. Грабарь-Пассек. Про Соболевского я уже рассказывал.

Петровский, седой и щеголеватый («белоподкладочник», говорила Грабарь), гордился, что учился в одной гимназии с шахматистом Алехиным и выигрывал в теннис у Пастернака. Из университета в ИМЛИ его выжил Дератани. Он был талантлив и ленив: «Какое счастье, что его сослали в Архангельск, без этого он никогда бы не перевел Лукреция», – говорила Грабарь. Над дачным столом у него висела надпись: «Главное в научной работе – это борьба с нежеланием работать. – И. П. Павлов». Когда нужно было составлять себе планы на очередной год, он говорил: «Когда Акакия Акакиевича хотели повысить, он говорил: „Нет, мне лучше что-нибудь переписать“; вот так и мне: лучше бы что-нибудь перевести». Свои последние переводы, «Об ораторе» и «Фасты», он давал мне на редактирование, оно получалось очень густым; это много мне дало.

Грабарь-Пассек – большая, колоколообразная, с лицом доброй львицы – была единственная среди старших, кто чувствовала, что наука – это не только то, чему обучали в гимназиях. На Высших женских курсах она писала диплом по Канту, а при советской власти сдавала экзамены по истмату. Шесть раз ее увольняли за дворянское происхождение. Первый свой доклад по античности в ГАХН она делала о строении гексаметра у Феокрита; жалела, что не пришлось напечатать. «Как преподавал Михаил Михайлович Покровский! Как будто сам с Цицероном чай пил!» – восхищалась она. Это Мария Евгеньевна подталкивала сектор заниматься позднеантичной, а потом средневековой латинской литературой: потому что этих поздних писателей никто не знал и не уважал. Это называлось «довести Трифиодора до широкого советского читателя». При всей шутливости, здесь сказывались два качества ее натуры: демократизм и доброта. Демократизм – в сознании, что мировую культуру делают не только великие, но и рядовые, из которых, не противопоставляясь, вырастают те Цицерон и Пиндар, которых она очень любила и ценила. А доброта – в том, что если кто-то забыт и обделен вниманием высокомерных историков, то за него надо заступиться и о нем позаботиться. К истории она вообще подходила очень трезво: когда мы переводили поздних латинских авторов, она говорила: «Почему таким светопреставлением воображают взятие Рима варварами? Рим был каменный, горел плохо, дома разбивать было некогда. Эти варвары могли только взять и унести что плохо лежит: это мы в Гражданскую войну видели».

Но главной, задушевной любовью ее была все-таки не античная, а немецкая литература – и тоже вплоть до таких невеликих любимцев, как Арно Хольц и Цезарь Фляйшлин, которых сейчас не помнят и очень образованные немцы.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рахманинов
Рахманинов

Книга о выдающемся музыканте XX века, чьё уникальное творчество (великий композитор, блестящий пианист, вдумчивый дирижёр,) давно покорило материки и народы, а громкая слава и популярность исполнительства могут соперничать лишь с мировой славой П. И. Чайковского. «Странствующий музыкант» — так с юности повторял Сергей Рахманинов. Бесприютное детство, неустроенная жизнь, скитания из дома в дом: Зверев, Сатины, временное пристанище у друзей, комнаты внаём… Те же скитания и внутри личной жизни. На чужбине он как будто напророчил сам себе знакомое поприще — стал скитальцем, странствующим музыкантом, который принёс с собой русский мелос и русскую душу, без которых не мог сочинять. Судьба отечества не могла не задевать его «заграничной жизни». Помощь русским по всему миру, посылки нуждающимся, пожертвования на оборону и Красную армию — всех благодеяний музыканта не перечислить. Но главное — музыка Рахманинова поддерживала людские души. Соединяя их в годины беды и победы, автор книги сумел ёмко и выразительно воссоздать образ музыканта и Человека с большой буквы.знак информационной продукции 16 +

Сергей Романович Федякин

Биографии и Мемуары / Музыка / Прочее / Документальное