На Ибсена-художника мы смотрим снизу вверх, — не оттого ли иногда хочется посмотреть сверху вниз на Ибсена-человека. Стриндбергу мы всегда смотрим прямо в лицо, как равному, как человек — человеку; разумеется, впрочем, в его глаза можно глядеть лишь человеческими глазами, иначе — как бы мужественная улыбка снисхождения не заиграла на его лице.
Голова Ибсена — голова небывалой птицы над фьордами или — снежный ком, обломок скатившейся лавины. Голова Стриндберга — голова человека, голова
Рукопожатие Ибсена, вероятно, легкий нажим львиной лапы, белой, бескровной руки, которая вечно держит одно перо и вечно вписывает на скрижали одним пером повесть жизни. Рукопожатие Стриндберга, вероятно, рукопожатие рабочего или атлета; едва ли есть какая-либо мягкость в его руке, которая, ломая перья, постоянно сменяет их новыми и потом берет тигель и покрывается ссадинами и болячками — в возмездие за добывание золота алхимическим путем?
Государство, которому Ибсен и Стриндберг не принесли никакой пользы, выражаясь мягко, могло бы рассуждать так: шея Ибсена слишком нежна для веревки, зато шея Стриндберга выдержит всякую веревку (а не наоборот). В этом нет ни смешного, ни нереального.
Оккультных наук, теософии, алхимии, мистики, таинственного — боятся только от природы усталые, вырожденные умы (средний ученый) или односторонние, грубые умы. Так же, как декаденты боятся науки, позитивных методов мышления.
Стриндберг — пример ума сильного, не боящегося противоречий[177]
. Лаборатория Стриндберга веселая, но сам-то он — печальный, «несчастный» (Вельзунг).Относительно наследия многих писателей, даже великих, бывают досады. Например, Толстой оставил много скучного. Наследие Стриндберга, при всей громадности, веселое, не угнетает.
Март 1912
Из первых редакций
Народ и интеллигенция
На обороте последнего листка рукописи имеется следующая карандашная запись — конспект вступительного слова, произнесенного Блоком, по-видимому, при вторичном чтении доклада — 12 декабря 1908 года в Литературном обществе:
Мне хотелось бы читать этот доклад не с тем чувством, с каким читают в театрах, даже не с тем, с каким приступают к чтению публичной лекции. Мне хотелось бы, чтобы главное внимание было обращено на
На отдельном листке, приложенном к черновой рукописи доклада, имеется следующая запись:
Нам, интеллигентам, уже нужно торопиться, может быть, вопросов
Ноябрь 1908
Немые свидетели
Не это ли чувствовал Байрон, когда писал из Италии Муррею: «Помните, что я ничего не понимаю в живописи и ненавижу картину, если она не напоминает мне о чем-нибудь виденном мною или же о том, что я считаю возможным увидеть; вот почему я плюю на всех святых и на сюжеты половины тех нелепостей, которые я вижу в церквах и дворцах… Я еще не видывал картины или статуи, которая хоть на версту приближалась бы к моему представлению или ожиданию; но я видывал много гор, морей, рек, ландшафтов и двух-трех женщин, которые были настолько ж выше его, не говоря уже о лошадях, льве в Морее и тигре в Экстерской бирже» (III, 651).
В «любви к живописи» Рескина нельзя сомневаться. Однако же и этот соплеменник Байрона через пятьдесят лет усомнился в том, что любимая его статуя флорентийской Иларии превосходила красотою и нежностию оригинал. Это — английская жизненность, нам незнакомая, а в самой глубине — может быть, и враждебная.
Действительно — задумчивая Мэри с кипсека, безумная Каролина, даже буржуазная венецианка Марианна Сеготи, даже обольстительная леди Анна, несчастная супруга Байрона, кстати сделавшая и его надолго несчастным, — живые женщины XIX века — страстные и капризные, тысячи раз делавшие его смешным и страстным, доставившие ему тысячи пыток, но, может быть, навсегда удержавшие его от последнего (о, Г. И.!) нисхождения под землю, в остановившееся синее пламя ада; может быть, вся трагедия великолепного лорда, который уже носил на себе печать преисподней — хромоту, заключалась в том, что он, ослепленный карнавалом жизни (как карнавалом Венеции начала века), не последовал за красным капюшоном Данта и за горбом Буонаротти туда, куда звал его Рок (гениальный Дух).