– Я его много читала. Не все, правда, брала в понимание. Не все! Но как там хотите, – понимайте или не понимайте, а сердце все равно так забьется, так больно забьется, что прижмешь руки к груди, чтобы его унять. Да разве уймешь! Ты вот ходишь тут со своим телеграфным инструментом, а не ведаешь, где ходишь. Я многое у Александра Сергеевича обожаю, а больше всего про наши места, про глушь лесов сосновых. Как услышу или прочту, так просто плачу.
– «Где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил», – неожиданно сказал тракторист.
– Не надо, Тиша, – тихо попросила женщина. – Мне этого слушать нельзя.
Она замолчала.
– Так что же было с могилой Пушкина? – снова спросил Сергеев.
– Были цветы, – ответила женщина. – И всякая трава. И ветки. Да не я одна их клала. Еще Клава со мной ходила. Нарвем в лесу цветов, проберемся тишком мимо немцев на его могилу и положим. Старались, чтобы никогда не увядали цветы. Я тогда так думала – вот все увядает на свете, даже любовь…
Она снова замолчала. Тракторист досадливо крякнул, а мальчики лежали совсем тихо, – не дышали, слушали.
– Даже любовь, – повторила Глаша. – А уж чему-чему, как не любви, жить на сердце весь человеческий век. Вот, думаю, все увядает. А цветы на его могиле никак не должны так увясть, пожухнуть, как сохнет, пропадает любовь…
Голос у Глаши дрогнул. Она отвернулась, долго смотрела в темноту, и Сергеев заметил, как на ее щеке блеснула слеза.
Мальчики вскоре уснули. Уснул и тракторист, укрывшись с головой ватником. Одна Глаша еще долго сидела, смотрела на огонь, подкладывала в костер ветки. Потом сказала Сергееву:
– Ты что ж не спишь? Небось умаялся. Сергеев лег, подложил под голову рюкзак.
Было холодно. Сон от этого все рвался, как тонкая пряжа. Глаша сняла с головы теплый платок и укрыла Сергеева.
Где-то, казалось, за краем земли, в немыслимой ночной дали пели, надрываясь, петухи, возвещали перелом ночи.
Сергеев проснулся на рассвете. Тракторист уже ушел. За лесом тарахтел его трактор. Мальчишки проснулись, потолкали друг друга в бока, похихикали и пошли сгонять лошадей. Глаша все так же сидела у догоравшего костра.
– Я ведь тоже запоздала, – сказала она Сергееву. – Шла со станции к себе в Зимари. И запоздала. А вам теперь куда?
Она почему-то сказала Сергееву «вы», и он понял, что чем-то себя выдал и Глаша догадывается, что он совсем не монтер.
– Да мне все равно, – ответил Сергеев и смутился.
– Я и вижу. Тогда пойдемте к нам в Зимари. Хоть чаю попьете, согреетесь. Видите, какая роса.
Сергеев согласился.
Они вышли из леса в широкую ложбину. Багряное солнце подымалось над туманом в утренней тишине. Только изредка несмело попискивали в кустах какие-то птицы.
На пригорке Глаша и Сергеев остановились. Внизу, у берега озера, пряталась под сенью черных ив маленькая деревушка. Это и были Зимари.
Небо поголубело. Утренний ветер прошел порывом и затих. Как будто он прошумел только для того, чтобы стряхнуть росу с деревьев и освежить воспаленное от костра лицо.
Глаша провела Сергеева в свою избу. Она стояла над самым озером. Отблески воды качались на потолке.
В избе было пусто и чисто. К стене была приколота кнопками карточка матроса с прищуренными веселыми глазами.
«Вот по ком она плакала ночью, – подумал Сергеев. – Кто он? Спросить или нет?»
Он поколебался, но все-таки спросил, чья это карточка. Глаша вышла из-за перегородки умытая, причесанная на две косы, посмотрела на Сергеева строгими темными глазами и спросила:
– Вы-то сами книги пишете? Или нет?
– Пишу, – сознался Сергеев. Он был захвачен врасплох.
– Я догадалась, – сказала Глаша. – В Михайловское, говорят, писатели приезжают.
Она помолчала, глядя за окно, сняла со стены карточку моряка и спрятала ее в ящик дощатого стола.
– Вот теперь, – сказала она, – никто и спрашивать про него не станет.
Она застенчиво улыбнулась, и Сергеев подумал, что никогда еще в жизни он не видел такой открытой улыбки, сияющей тихой и еще не совсем ему понятной красотой. Что было в ней, в этой улыбке? И что могло быть краше русской женщины, певучих ее слов, доверчивых глаз, трепещущей и милой ее души?..
Глаша собрала чай, но. Сергеев отказался от него и ушел. Он пошел не туда, куда звала его радуга, а обратно, в Вороничи.
Он шел быстро, спешил.
Сразу лавиной обрушилось на него всё – пока еще беспорядочные, но удивительные и радостные мысли, дым облаков, блеск мокрых листьев, лесная тишина, легкое сожаление, что он так внезапно ушел, и глубокая радость от сознания, что через час-два, как только дойдет до дому, он тотчас начнет писать. И никакая сила уже не сможет остановить тот душевный подъем, что сейчас невозвратимо несет его, как бурный поток несет сломанные ветки, листья и пену.
«Ничего как будто не случилось по ту сторону радуги», – думал Сергеев. Но вместе с тем случилось так много, что трудно было все это обнять сознанием. Но главное, что случилось, – это прикосновение к простой душе человеческой.