– Ох, товарищ, – сказала Розалия Борисовна тонким голосом. – У меня сын на фронте, Я ищу его, как нитку в сене, уже четыре года. А как его звали?
– Звали его Наумом, – пробормотал боец и с опаской посмотрел на Розалию Борисовну.
– Так это же он! – воскликнула Розалия Борисовна и засмеялась. – Мой босяк! Вы из одной с ним части?
– Нет, – сказал боец, – Я его издали знал. Он работал продавцом в ларьке Военторга.
Розалия Борисовна встала, покраснела от гнева, подняла руки к небу и потрясла ими:
– Я так и знала. Трус! Блатмейстер! Другие люди бьются с немцами, а он торгует в тыловом ларьке. Нашел себе место! Позор на мою седую голову! Я ему покажу, что должен делать на фронте мой сын. Он у меня поплачет! Он у меня как миленький возьмет автомат и будет драться как надо. Тоже новости – торговать! Чем?
– Махоркой он снабжает бойцов, – испуганно пробормотал раненый.
– Чтобы он подавился той махоркой! – крикнула Розалия Борисовна.
Боец позабыл о чае и торопливо заковылял к госпиталю.
Федоткин ничего не сказал Науму о разговоре со старухой, но дня через два он снова появился в зверинце, подошел к кассе, где сидела Розалия Борисовна, просунул голову в окошко и быстро сказал:
– А ваш сын, между прочим, хота и торгует махоркой, а геройский человек и представлен к ордену Красного Знамени.
– Hy-ну! – сурово побормотала Розалия Борисовна. – Не втирайте мне очки, молодой человек. Я его лучше знаю, чем вы.
– Воля ваша, – сказал Федоткин, – а врать мне нет интереса. Ом мне не сват, не брат, а, можно сказать, сосед по лазаретной койке.
– Он здесь? – крикнула Розалия Борисовна и вскочила.
– Выписался, – торопливо ответил Федоиткин, отводя глаза. – Вы слушайте, что я скажу. Немцы окружали наш дот, а приказ был держаться в том доте до прибытия подмоги – одним словом, до тех пор, пока начнет развиднять. И говорит командир дота по телефону: «Держимся и не уступим дот, но маловато патронов для пулемета и опять же, если бы хоть раз затянуться. Нет табаку ни крошки, что ты будешь делать! А? Без табаку сердце томится и в глазах пусто». И тут вызывается Наум Бершадский, случайный человек в нашей части, доставить на дот и патроны, и табак, и спички. «Дайте мне, – говорит лейтенанту, – одного парня для подмоги, потому что у человека не десять рук». Лейтенант согласился, и пополз Наум в дот. Как только его пронесло – никому не известно, но он, однако, дополз и табаку всем дал, а командиру особо – пачку дорогих папирос. И по случаю внезапной смерти командира дота взял на себя распоряжение, как человек тертый и ученый в школе, и продержался, пока не развидняло. А вы говорите – босяк! Обидно бойцу слышать такие слова.
Розалия Борисовна заплакала и долго не отпускала Федоткина.
– Вот видите, товарищ, – сказала она ему напоследок, – хорошее воспитание некогда даром не пропадает. Об одном я только жалею, что он уже выписался из лазарета и нет его в этом городе.
– Оно, конечно, жалко, раз вы его простили, – сказал боец. А когда возвращался в госпиталь, то ругал Наума и говорил в пространство:
– Ну и волынка же с этим Наумом, черт его подери!
На следующий день Наум пришел в зверинец. Розалия Борисовна поймала его и так стиснула, что он задохся и только и мог выговорить:
– Бросьте, мамаша! Что это, ей-богу, за обращение!
Так окончилась эта маленькая история в сибирском городе. Наум уехал на фронт, а раненые передавали рассказ о нем и о Розалии Борисовне из уст в уста и, сидя на могильной плите, говорили, что материнское слово всегда отлежится у человека в душе, вырастет, как зерно, даст колос.
Розалия Борисовна иногда приходила в старый сад – тут ведь часто бродил на костыле ее Наум, – слушала издали пенье бойцов и даже плакала. Уж очень широко и печально пели бойцы, как будто дарили этой родной стороне свои песни, как дарят уснувшей матери осторожный сыновний поцелуй.
Робкое сердце
Варвара Яковлевна, фельдшерица туберкулезного санатория, робела не только перед профессорами, но даже перед больными. Больные были почти все из Москвы – народ требовательный и беспокойный. Их раздражала жара, пыльный сад санатория, лечебные процедуры – одним словом, все.
Из-за робости своей Варвара Яковлевна, как только вышла на пенсию, тотчас переселилась на окраину города, в Карантин. Она купила там домик под черепичной крышей и спряталась в нем от пестроты и шума приморских улиц. Бог с ним, с этим южным оживлением, с хриплой музыкой громкоговорителей, ресторанами, откуда несло пригорелой бараниной, автобусами, треском гальки на бульваре под ногами гуляющих.
В Карантине во всех домах было очень чисто, тихо, а в садиках пахло нагретыми листьями помидоров и полынью. Полынь росла даже на древней генуэзской стене, окружавшей Карантин. Через пролом в стене было видно мутноватое зеленое море и скалы. Около них весь день возился, ловил плетеной корзинкой креветок старый, всегда небритый грек Спиро. Он лез, не раздеваясь, в воду, шарил под камнями, потом выходил на берег, садился отдохнуть, и с его ветхого пиджака текла ручьями морская вода.