Последние два стиха, когда они уже были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он так прожил жизнь, — и я хочу так прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться о том, чтоб остаться голым! И сейчас же опять в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал такое окончание:
Несколько дней после этого я носил в душе тайную светлую радость и гордость. Перечитывал стихи и с удовлетворением говорил себе: «Хорошо!»
Раз вечером, краснея и волнуясь, прочел их маме. Мама с удивлением спросила:
— Чьи это стихи?
— Мои.
— Что-о?
— Мои стихи.
— Да что ты говоришь? Неужели твои?
Она взволнованно и радостно пошла со мною в кабинет к папе. Я прочел стихи папе. Оба были в восторге. Папа умиленно сказал:
— Очень, очень хорошо, милый мой мальчик! Благослови тебя бог!
Перекрестил меня, — не по-нашему, тремя сложенными пальцами, а всею кистью, по-католически, — и крепко поцеловал.
Мама сказала:
— Перепиши мне и подари на память.
Вечером я сложил полулист хорошей, министерской бумаги пополам в на заглавной странице большими красивыми печатными буквами вывел чернилами:
МОЛИТВА
А под заглавием:
СТИХОТВОРЕНИЕ В. В. СМИДОВИЧА
Посеящ. Ел. П. Смидович
Тула
1882
И всю эту страницу разрисовал расходящимися от заглавия красивыми завитушками, а загибы их украсил маленькими листьями. Так, я видел, часто делались заглавия на нотах. На следующей странице, по транспаранту, большими правильными буквами, как на уроке чистописания, переписал стихотворение.
И в тот же вечер отдал маме. Она перечитала стихи и с тем лучащимся из глаз светом, который мы у нее видали на молитве, заключила меня в свои мягкие объятия и горячо расцеловала. И взволнованно сказала папе:
— Нет, тут чувствуется самый настоящий поэтический талант!
Стихи, конечно, были чудовищно плохи, даже для пятнадцатилетнего мальчика. Папу и маму они подкупили своим содержанием, — особенно потому, что в то время я уже очень напористо высказывал свои религиозные сомнения. Но нужно и вообще сказать: как раз к художеству и лапа и мама были глубоко равнодушны; на произведения искусства они смотрели как на красивые пустячки, если в них не преследовались нравственные или религиозные цели, В других отношениях мое детство протекало почти в идеальных условиях: в умственной области, в нравственной, в области физического воспитания, общения с природою, — давалось все, чего только можно было бы пожелать для ребенка. Но в области искусства была полная пустота.
Правда, девочки учились играть на рояле, мы с братом Мишею — на скрипке. Но учителя и учительницы были бездарные, успехи наши — барабанные, а родители этого совсем не замечали. Фета и Тютчева я знал только по стихам в хрестоматиях. О Тютчеве никогда никто не говорил, а о Фете говорили только как об образце пустого, бессодержательного поэта и повторяли эпиграмму, что-то вроде: «Фет, Фет, ума у тебя нет!» В журнале «Русская речь», который папа выписывал, печатались исторические романы Шардина из времен Екатерины II, Павла и др. Папа серьезнейшим образом доказывал, что они гораздо выше «Войны и мира». Что это за нелепая фигура — Пьер Безухов! Как это возможно, чтобы штатский человек во время Бородинской битвы мог бродить по полю сражения! Что это за размазывание всяких мелких ощущеньиц и размышлений в разгар боя! У Шардина все гораздо сильнее и естественнее. Нечего уже говорить о Сенкевнче. «Огнем и мечом», например, — какой чувствуется пафос войны!