Столпились кухарки.
Какой-то шутник из прохожих:
— Требуйте 98 рублей в месяц, а миритесь на 30-и.
Сам смеется. Но смех его — всурьез.
— Намедни тоже, выискалась барыня растрепа. Собирала по полтиннику, записывала в общество, тоже сулила 98 в месяц. И адрес указала на Фурштадской. А когда пошли, там такой и нет.
— Теперь такое время.
— А то поздно будет.
— Я не подданый, чтобы день и ночь работать! — угрожал кому-то ломовой.
Нестройно кучка народу — душ около сотни — демонстрирует мимо Исакия.
Два красных флага:
«да здравствует с-д. р. п.» и «земля и воля».
Царь вампир из тебя тянет жилы,
Царь вампир пьет народную кровь...
— Товарищи, присоединяйтесь! долой буржуазию! шапки долой! — выкрикивает без шапки.
А рядом солдат с ружьем:
— Сказано: шапки снимать. Снимай шапку!
Я снял шапку.
И какие-то два прохожих сняли.
И вдруг мне показалось, один из моих глазеющих соседей как гаркнет —
— Пойдем! — и оба пропали.
Смеркалось — весенняя тяжелая сумерь волной накатывала.
И я вспомнил, как в 14-м году в войну один поперечный поэт — А. И. Тиняков — тоже вот гаркнул на всю Фонтанку:
«Да здравствует император Вильгельм!»
Пение едва доносилось и только какой-то «рарпир» и «нарров» врывались в уличный шум.
Я надел шапку и пошел.
Нет, не в воле тут и не в земле, и не в рыви, и не в хапе, а такое время, это верно, вздвиг и взъерш, решительное, редчайшее в истории время, эпоха, вздвиг всей русской земли — России. Это весенняя накатывающая волна, в крути вертящиеся палочки — самое сумбурное, ни на что не похожее, весеннее, когда все летит кверх тормашками, палочки вертящиеся —
И я стиснулся весь, чтобы самому как не закрутиться такой палочкой.
Россия — Россия ударится о землю, как в сказке надо удариться о землю, чтобы подняться и сказать всему миру:
— Аз есмь.
— Но можно так удариться, что и не встанешь.
— Все равно, не хочу быть палочкой!
— Теперь это невозможно: или туда или сюда.
Я не все понимал, что говорилось во мне, и часто просто слов не было, а какая-то круть туда и сюда — обрывки слов.
А все сводилось: чтобы не растеряться и быть самим под нахлывающей волной в неслыханном взвиве вихря.
И что я заметил: звезды, которые я видел в канун, погасли, вихрь овладевал моей душой.
— Да, я бескрылый, слепой, как крот, я буду рыть, рыть, рыть —
Вечером сосед Пришвин рассказывал о всяких чудесах.
Рассказал о арестованных городовых, которые собрали между собой по подписке 215 рублей —
«на нужды революции».
И я себе представил, как эти городовые, усатые, в сапогах, а кто и в женском платье — и такое со страху бывало! — надо же как-нибудь выкручиваться... такое время —
«на нужды революции!»
— А в Царском на митинге городовой вышел в солдатском: «Я, говорит, иду на фронт, не все мы такие, зачем же на детей позор? Я могу быть убит!» «А когда будешь убит, тогда и говори!»
— А как же с деревней?
— Ничего, в деревню поехали: «тучи!»
— — едем в Москву —
«Чем чернее труд, тем больше прав на свободу, вы кто такой?»
«Я? — и не долго думая: — я, — говорю, — отходник: и в Киеве и тут приходилось...» «Получайте билеты».
Попали на Плющиху в Новоконюшенный к Льву Шестову.
Шестов над спиртовкой, поставил чайник. «Революция или чай пить?» И сам глазами смеется:
«Помолчи, — не дает ответить, — такое время, лучше помолчи».
На Зубовском бульваре на ларьке продают белые хлебы.
Я выбрал три хлеба — как большие рыбы.
«Сколько?»
«По рублю».
Схватил я у ларечника колун, да на торговку:
«По-рублю!»
«За все — 50 копеек».
А сама так смотрит — и задаром отдаст! — так, только одни сверлки — глаза. Опустил я колун — и всего-то у меня полтора рубля! — все и отдал.
III О МИРЕ ВСЕГО МИРА
Третья неделя и с каждым уходящим днем входит новое — жуткое.
И эта жуть представляется мне всё от праздности: на улицах, мне кажется, не идут уж, а «ходят».