Сорвусь со скалы темной птицей тяжелой, полечу неподвижно на крыльях, стеклянными глазами буду смотреть в беспредельность, в черный мрак полечу я, только бы ничего не видеть.
Поймите, жизнь наша тянется через силу.
Остановитесь же, вымойте руки, — они в крови, и лицо, — оно в дыму пороха!
Земля ушла, отодвинулась.
Земля уходит — —
Лечу в запредельности.
На трех китах жила земля. «Был беспорядок, но и был устой: купцы торговали, земледельцы обрабатывали землю, солдаты сражались, фабричные работали».
Все перепуталось.
Лечу в запредельности.
Отказаться от осязаемой жизни, пуститься в воздушный мир, кто это может? И остается упасть червем и ползти.
Обгоняю аэропланы —
Стук мотора стучит в ушах.
Закукурекал бы, да головы нет: давно оттяпана! Поймите же, быть пришельцем в своей, а не чужой земле, это проклятие.
И это проклятие — удел мой.
Все разорено, пусто место, остался стол — во весь человечий рост велик сделан.
Обнаглелые жадно с гиком и гоготом рвут на куски пирог, который когда-то испекла покойница Русь — прощальный, поминальный пирог.
И рвут, и глотают, и давятся.
И с налитыми кровью глазами грызут стол, как голодная лошадь ясли. И норовят дочиста слопать все до прихода гостей, до будущих хозяев земли, которые сядут на широкую
русскую землю.
IX
Путь из Москвы в Ессентуки был так же неуверен, как из Чернигова в Москву.
Все растормошено: станции, вокзальная публика, пассажиры.
Не революция — «революция везде прошла мирно», война, ее хвост, выворачивающий нутрь России — развал, распад, раздробь.
И в вагоне не поймешь, о чем больше: о войне или революции.
В Ессентуки приехали с большим опозданием и, оказывается, сейчас же надо билеты обратно —
а то уж на несколько недель все распроданы!
Эта новость куда важнее, чем Государственное Совещание и выступление Корнилова, и с этими обратными билетами много связано и хлопот и страхов.
И в санатории, как и везде, та же растормошенность и то же «по военному времени».
Революция вылезла забастовкой: забастовка «служащего персонала», а во время Корниловского выступления — в «шпионстве», когда, пользуясь удобным, сводили счеты.
Прошлым летом в санатории жил В. Г. Короленко. Ни тормошащая война, ни забастовка не изгладили о нем память. И через год много об этом говорилось и почему-то ждали, что и опять приедет.
— Вот если бы был Короленко, этого не допустили бы! — часто слышишь.
На видном месте висело несколько групп, где был снят Короленко и с ним все, кто только успел записаться у фотографа.
Прошлым летом В. Г. Короленко жил в санатории д-ра Зернова, и дорожка к нему была протоптана: не было, кажется, ни одного из приезжих, кто бы не прошелся по ней — если и не к самому Короленке, то по крайней мере к дому так посмотреть, не пройдет ли, не выглянет ли?
Те, кто жил в доме по соседству с Короленкой, были счастливейшими людьми и столь же счастливыми считались все, кому удавалось в столовой сидеть за одним столом с Короленкой.
С Короленкой мог познакомиться всякий и очень просто: или просто подойти, когда он шел к источникам, или через Митропана.
П. А. Митропан, молодой прапорщик, тогда начинающий писатель, лечился в Ессентуках: он из Полтавы, близко знал Короленку, и Короленко любил его: с удивительно чистыми глазами, кроткий, никакой не военный, но и не расхлябанный, крепкий и в плечах и в слове,
С Митропаном я сейчас же познакомился, а с Короленкой я только здоровался.
Разговаривать так, как с Митропаном, я не мог: мало ли когда глупость какую скажешь или чего сморозишь, с Митропаном все сойдет, а с Короленкой так неловко.