Краснушкин, выбравшись из щели, обросшей тусклым мехом пыли, прижимал пальцем веко (под ним дергалось глазное яблоко — обычная шахтерская болезнь), говорил Тиме, опасливо поглядывающему на нависшую кровлю:
— Ты не гляди, что она давит. Это даже хорошо. Отжим угля получается — рубить легче. А ежели шибко поднажмем — давлением управлять можно. Где обрушим, чтобы ослабить, а где подопрем костром. Крепь вроде колодезного сруба, самая надежная,— постучав ручкой обушка по кровле, спросил: — Слышишь, звенит? Значит, держит. А если звук глухой, вроде посуды треснутой, тогда поспешай с крепью.— Вытерев рукой шершавое, словно присыпанное наждаком лицо, поблескивая перламутровыми белками, сказал: — Когда шахту уважаешь, она тебя не накажет.
А вот Ирисов журил папу:
— Напрасно в шахту, и еще с сыном. Там народ тупой, дикий, отпетый. Видит, купол навис, и нет, чтобы стойку лишнюю поставить. Прожил день — и ладно.— Разводя руками, удивлялся: — Лошадь и та чует опасность, а эти, пока кого не задавит, пальцем не пошевелят даром.
В тупиковых забоях воздух теплый, как в печи, и шерстистая пыль роится, словно черная зола. Свет лампы мерцает красной точкой, без лучей.
Перевернув сосуд вверх дном, выпустив воду, Тима брал пробу, делая все так, как научил его папа. Клал сосуд в мешок с ватой и уползал обратно в откаточный штрек.
ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ
Проходка к новому мощному пласту продвигалась быстро. На шахтном дворе висела доска, и на ней Опреснухин отмечал мелом, сколько погонных аршин прошла за упряжку каждая артель. Сначала шахтеры проходили мимо доски, даже не взглянув на нее. Но потом начали останавливаться, спорить, кому какая порода досталась, а некоторые сердились на Опреснухина за то, что он словно вывеску повесил — людей раздразнивать. А когда артель Лопухина прошла больше всех в смену, сначала Лопухина ругали за то, что он заранее крепежным материалом запасся и только поэтому и прошел больше всех, но потом подобрели и для смеха отнесли на руках в землянку, надев ему на голову сразу несколько шахтерских шапок, как это делали загулявшие старатели. Потом повелось уже без смеха чествовать забойщика той артели, которая выработала больше других: несли на руках до дому, и уже без всякого удовольствия, а как проигравшие в городки возят на спинах выигравшую команду.
— Баловство,— сердито говорил Болотный.— Низят шутовством шахтерское звание.
Харитон Опреснухин, прищурившись, отвечал ему:
— Ты, Тихон, брось такие слова. Когда это было, чтобы шахтера за уголек чествовали?
— Ну, не было,— согласился Болотный.
— Вот и берут завидки,— мягко сказал Опреснухин и вспомнил невесело: — В Австралии я по нечаянности больше своего пая как-то вырубил, так у меня лампу загасили и так молотили ребята — думал, не встану,— добавил с удовольствием: — И правильно: не забывай, кто жиреет с твоего уголька.
Тима научился дышать в шахте. Он уже распознавал, где проходит исходящий поток теплого тухлого воздуха, в котором лампа начинала меркнуть, а где — входящий, пахнущий свежестью и грибами. Он знал: если погаснет лампа, можно выбраться к стволу, следуя за воздушной струей. Тима научился ценить здесь воздух,— и не только тот, который он вместе с папой набирал в длинные стеклянные сосуды, а самый обыкновенный, тухлый, вонючий.
Однажды Тима вдруг ощутил, как сжалось что-то в груди, голова словно начала пухнуть, тело покрылось мелкими холодными капельками пота, глаза давило изнутри. Папа схватил его за руку, поволок к стволу, втащил в клеть, и дальше Тима ничего не помнил. Потом он узнал, что кто-то повредил вентиляционный ствол, и приток свежего воздуха в шахту почти прекратился. Но шахтеры доработали смену и только поругали Опреснухина за то, что вентиляция была плохая и уголь от этого шел трудно.
Несколько дней Тима чувствовал себя как спасенный утопленник, который на воду смотрит с отвращением. Все ходил, дышал и с тоской думал: неужели снова придется лезть в шахту, задыхаться без воздуха? Но папа не звал его, и Тима молчал.
Дуся сказала:
— Приходи вечером венки плесть на могилку Язеву,— и объяснила: — Шахтер такой на свете жил. Раз как-то в шахте от взрыва пыли пожар начался. Артель принялась перемычку ставить, чтобы спастись, а он подумал: дерево в перемычке загорится,— и с той стороны, с какой огонь шел, начал перемычку породой обкладывать. Людей спас, а сам сгорел. И стало в обычае, как верба запушится, так из ее лозы венки плесть и на могилу Язеву класть.
Утром Тима вновь поплелся за папой в шахту. А папа сказал глубокомысленно:
— Быть храбрым — вовсе не означает не знать страха. Но, испытывая страх, не подчиняться ему — вот истинное мужество.
— У меня зуб болел,— сказал Тима.