Читаем Том 5. Заре навстречу полностью

Мама, смеясь, рассказывала Тиме, что когда он был маленьким, всегда спрашивал: «Сегодня что: завтра или вчера? А почему нельзя сделать завтра сегодня? Ночь — это когда сплю? А если я не стану спать, тогда завтра не будет?» И теперь он не знал, что сейчас: сегодня или завтра, день или ночь, а может, уже послезавтра, и все ушли из приюта — кто на волю, а кто в бараки,— а его забыли. И он умрет здесь взаперти.

Опершись спиной о дверку, он бил ее пятками, но удары были глухими, словно вязкая темнота душила все звуки. Какое-то время он метался в бешенстве, потом молил, плакал, ползал, искал кусок стекла, думая, что здесь его можно найти. А потом пришло безразличное изнеможение, будто темнота заполнила голову, пропитала все тело, и он сам стал частью этого зловонного, гниющего мрака. Он уже не мог сидеть и лежал, обессиленный, на земляном полу. Тело его застыло. И только пальцы с содранными ногтями и разбитые о дверь пятки горели.

Когда Макеев открыл дверь, Тима даже не поднял с пола головы. Потом он плелся на подгибающихся ногах вверх по лестнице, не имея сил даже для того, чтобы понять, почувствовать, что он уже не в изоляторе. Он лег на свой сенник, забыв, что лучше лечь на доски и накрыться сенником, а когда вспомнил, у него не было воли встать и сделать это.

От желтого мерцания ночника в глазах плавали едкие маслянистые пятна. Пришел Тумба; аккуратно сложив одежду в изголовье, забрался на нары и, оглядев Тиму, сказал сердито:

— Ты чего загваздался, как боров? Вот фефела! Нашарил бы кирпичи у стенки и сидел бы на них, как царь на троне.

— Какой сегодня день? — стонуще спросил Тима.

— Думаешь, нас до завтра продержали? — ухмыльнулся Тумба.— Это только с первого раза там все долго кажется. Сегодня — еще сегодня. Понял? В первую смену сторожей выпустили нас. А ты что унылый, крыс испугался?

— Нет, там крыс не было.

— Есть такие дураки, которые с собой в изолятор еду прихватывают. Тогда только знай отмахивайся. В самый рот лезут.— Блаженно потягиваясь под сенником, Тумба произнес задумчиво: — Завтра решать будем. Если Огузок с умыслом под нас клей подсунул — побьем, а если по жадности — я об него руки марать не стану.

Утром Тима обнаружил на столе во время завтрака лишнюю пайку хлеба, а в бумажке лежала кучка обломков сахара.

— Пользуйся, ничего. Артельно собрали,— объяснил Тумба.

Когда заправили котлы, Огузок деловито отозвал Тумбу и Тиму к поленнице дров и, вытерев рукавом пот с бледного, тощего лица, зажмурился и предложил:

— Валяйте сразу, чего уж там тянуть...

— Значит, подкинул? — зло спросил Тумба и отступил на шаг.

— Бей. Разговор после.

— Нет! Ты скажи, когда спрашивают.

Губы Огузка задрожали, щека стала дергаться, и он, весь съежившись, хрипло спросил:

— Значит, не хотите по-хорошему, когда сам подставляюсь?

— Ты отвечай!

— А ты поверишь?

— Говори, там видно будет.

— Я почему под ваши места клей положил,— жалобно сказал Огузок,— другие, если найдут, сопрут, а вы, думал, честные. У себя-то прятать не могу: мое место верхнее.

— Ну как,— строго спросил Тумба,— будем его учить или так отпустим?

Тима, кроме жалости, к Огузку ничего не испытывал.

Тумба махнул рукой и сказал Огузку презрительно:

— Ладно, ступай, чего было, того не было.

— Ребята,— тонким, дрожащим голосом воскликнул Огузок,— я же вам теперь на любую услугу!

— Ступай,— угрюмо повторил Тумба,— что ты вихляешься! — и пригрозил: — А то передумаем.

Вечером спальни обходил Рогожин. Садился на нары и, пристально глядя в лицо каждому своими зеленоватыми, как ягоды крыжовника, глазами, спрашивал:

— Про волю знаешь? А то, что солдаты здесь поживут, а после пойдут косначевских стрелять, этого ты не знаешь? Так вот: если трусишь, уходи; если артельный, оставайся. Ну как, с нами или мимо? Значит, давай руку и обзывайся.

Всю ночь в спальне шли разговоры:

— А кормить нас кто будет?

— Хлебные пайки прятать!

— На сколько их хватит?

— Из ларей картошку заберем, будем в печах печь.

— А если нас силком вышибать будут?

— Дровами двери завалим.

— Это снаружи. А изнутри воспитатели?

— А мы их в изолятор загоним.

— У Силы Андреевича револьвер.

— Был... — сказал Гололобов, подмигнув хитрым золотистым глазом.— Я у него полы вчера мыл. Нет у него больше револьвера.

— А нас после в острог.

— Тю! Да в тюрьме хуже нашего, что ли? Только надо, чтоб каждый при всех обозвался, что согласный.

— Может, с пальца помазаться?

— Давай с пальца.

— Ребята, у кого стекло есть?

— Кирпичей бы натаскать, чтобы отбиваться в случае чего.

— Воды принести. С реки в бочке не привезут.

— Ты шепотом ори, а то воспитатель услышит.

— А ты мне в рот пальцы не суй!

— А ты не разевай его шире рожи!

— Тихо! — приказал Рогожин.— Тихо! И чтобы больше даже меж собой об этом ни полслова. С хористами не якшаться. Их Мефодий все равно растрясет и выведает, чего ему надо. Теперь вот о чем думайте: может, силой нас отсюда вышибать и не станут. В городе и так заваруха... Начинать с нами суматоху, может, им не к чему. Но башка у них тоже есть, они хитростью нас отсюда выживать будут. Так вот, чтобы без комитета никто и ничего.

— Пусть комитет всем объявится.

Перейти на страницу:

Все книги серии Кожевников В.М. Собрание сочинений в 9 томах

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза