Но, конечно, нужна была и такая страна, как Франция, чтобы создать Париж, и лишь когда узнаешь поразительное богатство этой великолепной страны, начинаешь понимать, как мог возникнуть этот сверкающий, великолепный, несравненный Париж. Этого, правда, не чувствуешь, когда приезжаешь с Севера, когда проносишься в поезде по равнинам Фландрии и Артуа, по безлесным и лишенным виноградников холмам Пикардии. Там видишь лишь засеянные хлебом поля и луга, однообразие которых нарушается только болотистыми долинами рек, да далекими холмами, поросшими кустарником; и лишь около Понтуаза, когда вступаешь в область, близкую к атмосфере Парижа, начинаешь понемногу замечать и самое «прекрасную Францию». Немного лучше начинаешь понимать Париж, когда едешь по направлению к столице по плодородным долинам Лотарингии, через увенчанные виноградниками меловые холмы Шампани, вдоль прекрасной долины Марны. Еще лучше понимаешь его, когда едешь через Нормандию и по дороге от Руана до Парижа наблюдаешь, как поезд то следует за изгибами Сены, то пересекает их. От Сены как бы струится парижский воздух до самого ее устья; деревни, города, холмы — все напоминает окрестности Парижа, только все становится красивее, роскошнее, изящнее по мере того как приближаешься к центру Франции. Но лишь тогда окончательно понял я, как стал возможен Париж, когда шел вдоль берега Луары и оттуда спускался через горы в покрытые виноградниками долины Бургундии.
Я знал Париж в последние два года монархии, когда буржуазия еще с упоением наслаждалась полнотой своей власти, когда торговля и промышленность были в сносном состоянии, когда молодежь из среды крупной и мелкой буржуазии еще имела достаточно денег для развлечений и разгула и когда даже часть рабочих была еще настолько обеспечена, что могла принимать участие в общем беззаботном веселье. Я снова увидел Париж в короткую пору его упоения медовым месяцем республики, в марте и апреле, когда рабочие с безрассудной доверчивостью, с самой беззаботной решимостью «предоставили в распоряжение республики три месяца нужды»{184}, когда они в течение дня питались сухим хлебом и картофелем, а по вечерам сажали на бульварах деревья свободы, жгли фейерверки и восторженно пели «Марсельезу» и когда буржуа, прячась целый день по своим домам, пытались разноцветными плошками смягчить гнев народа. Я снова приехал туда в октябре — отнюдь не добровольно, клянусь Геккером! Между тогдашним и нынешним Парижем было 15 мая и 25 июня, была жесточайшая борьба, когда-либо виданная миром, было море крови, было пятнадцать тысяч трупов. Гранаты Кавеньяка не оставили и следа от неукротимой веселости парижан. Умолкли звуки «Марсельезы» и «Chant du depart»; лишь буржуа еще напевали сквозь зубы свое «Mourir pour la patrie»[277]. Рабочие же, без куска хлеба и без оружия, с затаенной ненавистью скрежетали зубами. В школе осадного положения легкомысленная республика скоро стала добропорядочной, покорной, благоразумной и умеренной (sage et moderee). Но Париж был мертв — это не был уже Париж. На бульварах — только буржуа и полицейские шпионы; балы, театры опустели; уличные мальчишки, напялив на себя мундиры мобильной гвардии, продались добропорядочной республике за 30 су в день, и чем глупее они становились, тем более прославляла их буржуазия, — словом, это был снова Париж 1847 года, но без души, без жизни, без огня и без элементов брожения, которые рабочие тогда вносили во все. Париж был мертв, и этот красивый покойник был тем ужаснее, чем красивее он был.
Я не мог выдержать дольше в этом мертвом Париже. Я должен был уйти прочь — все равно куда. И вот прежде всего я направился в Швейцарию. Денег у меня было немного — пришлось, следовательно, пойти пешком. Да я и не стремился выбирать кратчайший путь: с Францией не так-то легко расстаться.
Итак, в одно прекрасное утро я двинулся в путь и зашагал наугад прямо на юг. Я заблудился между деревнями, как только вышел из пригородов Парижа. Этого и следовало ожидать. Наконец, я попал на большую дорогу, ведущую в Лион. Я прошел по ней некоторое расстояние, уклоняясь временами в сторону, чтобы побродить по холмам. С их высот открываются изумительные виды на верхнее и нижнее течение Сены, по направлению к Парижу и Фонтенбло. В бесконечной дали извивается река в широкой долине; по обеим ее сторонам тянутся покрытые виноградниками холмы, а дальше, на горизонте, синеют горы, за которыми течет Марна.
Но мне не хотелось идти прямо в Бургундию, сперва хотелось побродить по берегам Луары. И вот я на второй день сошел с большой дороги и направился через горы к Орлеану. Разумеется, я вновь заблудился среди деревень, так как проводниками мне служили лишь солнце и отрезанные от всего света крестьяне, которые не имели представления, что находится справа и слева от них. Переночевал я в какой-то деревне, — названия которой я из-за местного говора крестьян так и не смог уловить, — в пятнадцати лье от Парижа, на водоразделе между Сенойи Луарой.