В начале 70-х годов я работал над романом «Берег», поэтому ответ на Ваш вопрос кажется простым (на первый взгляд) — пытался осмыслить состояние человека в этом технологическом времени. Однако нельзя понять его без четырех (не трех, а именно четырех) измерений, ибо главное — это духовное (четвертое) бытие, с каждым годом, к сожалению, оскудевающее.
Мне был интересен интеллектуал на перекрестке главных проблем, в момент кризисный, в момент познания и раскаяния. Только тогда мой персонаж способен был познать себя и весь мир с его не очень благополучной цивилизацией, заменяющей и заменившей Красоту, Доброту, Мужество, Совесть, Любовь вещами и предметами, пышными Словами, уродливой архитектурой новых городов и неврозами XX века.
Я искал думающего, страдающего, ищущего героя, готового взять на себя вину за несовершенства мира и все-таки утвердить добро.
Вечные проблемы остаются главными в искусстве на все времена, ибо мир меняется, но человек в нем по сущности своей изменился мало. Может быть, поэтому до сих пор интересны нам древние греки со своей концепцией человека.
Что должна исследовать современная литература? Притяжение и отталкивание. Добро и зло. То есть: что есть жизнь и что есть смерть, что есть любовь и что есть ненависть.
Красота, уродство, самопожертвование, зависть, совесть, жестокость, мужество, раскаяние — все это для меня столпы, по которым лежит путь к правде.
Ответить на последний Ваш вопрос не смогу, ибо, назвав любимое свое детище, рискуешь запутать и обмануть читателя. Одинаково отношусь ко всем своим вещам, ибо ни к одной из них не был холоден.
Праздник цвета
Тогда, в начале 60-х годов, мы были молоды, энергичны, решительны, и казалось, что все в искусстве подвластно нам. Мы были одержимы идеей братства литературы и кинематографа, ежедневно собирались в своем объединении на киностудии «Мосфильм», исполненные радостных надежд и самых дерзких мечтаний.
В те годы я познакомился с Алексеем Ивановичем Пархоменко, человеком чрезвычайно скромным и вместе горячим, влюбленным в прекрасное, поражавшим нас всех душевной чистотой, порывистостью в суждениях и спорах.
Помню посещение его мастерской, его жесты, запоминающуюся речь, его несколько смущенную улыбку, когда он показывал нам свои работы, его гостеприимство, открытую доброту и щедрость, что свойственно только незаурядным людям искусства.
В живописи Алексея Ивановича всегда присутствует праздник цвета и молодости, вас охватывает летняя радость настроения, вас тревожит недосказанность, некая тайна в его пейзажах, порой пронизанных теплом, как от солнечного света после июльской грозы, вас властно покоряет строгий и выразительный рисунок его эскизов к кинофильмам — широко известным, популярным.
Что ж, живопись приносит не только зрительное наслаждение, но наслаждение духовное, близкое эстетическому чувству, какое возникает при соприкосновении с художественным текстом.
И дело, видимо, не в так называемой пространственной глубине, не в мелких, крупных или жирных мазках , не в сияющем изысканном колорите, не в темной пли светлой палитре, пе в трепетности воздуха и теней, не в звучных или приглушенных тонах, а в своем индивидуальном отношении к реальности жизни и природы, к человеческой натуре, к миру, к смыслу его, ко всему сущему, что порождает философию художника и без чего бессмысленно искусство.
Это отношение к бытию в соединении с искрой божьей и образует талант, которым наделен Алексей Иванович Пархоменко.
Всматриваясь в портрет…
В тот год был дождливый август, пора, казалось бы, совсем не для отдыха, но меня потянуло в серый туманец мягкого севера, в места тихие, скромные, ибо мысль о заезженном декоративном юге с его духотой, острым солнцем, пальмами и скрипучими в ветровые дни кипарисами заранее вызывала чувство утомления. В Репине, под Ленинградом, я и познакомился с Юрием Могилевским (тогда уже я знал его широко известный портрет Маяковского), и с тех пор интерес к этому талантливому, многоищущему художнику, человеку моего поколения, не пропадает у меня, а возрастает с каждой его новой работой.
Юрий Могилевский оформлял одно из изданий «Горячего снега», и я помню встречи с ним, его тщательное изучение текста, его неудовлетворенность собой, когда он долго отыскивал энергию красок, настроение и простоту, то есть добивался той скромной солдатской правды (без лишней экспрессии, сверхэмоциональной резкости), той правды, которая была и его фронтовой жизнью. И знаменательно, что, придя к своему точному индивидуальному решению, художник уже не поступался ничем, не шел ни на одну маломальскую поправку, исповедуя только единственное — реальную действительность войны в сконцентрированном преломлении собственного видения. (Не на этом ли держится искусство?) Прошло несколько лет, и одному югославскому переводчику моему я показывал советские издания «Горячего снега». Он снял с полки книгу, оформленную Могилевским, и воскликнул: «О, мысль есть!»